Глава 17. Любовь как повод для травли

I

Тим из тех, кто отпускает в Новый год единственного близкого человека — в другую семью. Просто потому, что «я могу это сделать».

«Хочешь — я не пойду?»

Он не жалеет? Когда отказывается от собственного комфорта — ради другого? Не обвиняет потом, спустя время: «А вот я ради тебя»? Не обижается молча?

Стах несет домой мысли о нем, ощущение объятий и раскаленное сердце. Остужает на морозе — раскаленные щеки. Не может сбавить темпа — бежит. Он все еще в пожаре, но гнева нет. Есть другое. Противоположное. Большое, необъятное — и легкое, и тяжелое одновременно.

Есть Тим, которого так мало в сутках и так много — внутри. И Тима становится нестерпимо мало и много — снаружи, когда он что-нибудь такое делает… обнимает и говорит: «Я тоже соскучился», хотя Стах так и не смог признаться. А может, признался. Вернувшись.

Стах вздрагивает, когда касаются его плеча. Оборачивается на Колю. Тот равняется шагом. У него обеспокоенный вид. Он спрашивает:

— Сакевич?.. Ты в порядке? Так выбежал…

«Он за тебя переживает больше, чем за меня».

Стах не любит, что после Тима становится такой размазней. Он не просто безоружный, он — раненый. Тим пробил его броню. Залез в голову, устроил в мозгу кровавое месиво. Все кувырком. Все вывернуто наизнанку — до того, что задевает любое касание.

— И с какого перепугу тебя это волнует? — как хам Стах больше не звучит, звучит таким, какой он есть на самом деле: недоверчивым мальчишкой.

Вопрос ставит Колю в тупик. Он отводит взгляд. Он молча крутит метры заснеженной дороги под ногами. Вдруг хмыкает:

— Лаксин задает такие же вопросы… — и с первой фразы попадает прямо в цель. — Не то чтобы это забавно… — о, забавно, еще как. — Не всем людям насрать. Такое случается.

Да, точно. Тим Стаха пробил. Любой Коля теперь может запросто добить. С одной фразы. Вроде той, где «не всем». Но Стах с этим справляется. Ускоряет шаг. Коля — замедляет.

— Сакевич.

Стах прикрывает глаза и вздыхает. Сбавляет темп.

— Я не «фильтровал».

— А что, успешно затирал о «трясине»?

— О какой нафиг «трясине»?

— Это я должен спрашивать, «какой нафиг» и что значит. Ты сказал, что с Тимом мы сошлись из-за «трясины».

Коля не спешит бросаться в обвинения. Вспомнив, соглашается:

— Сказал.

— И?

Коля усмехается. У него эта бесячая привычка — трогать зуб, как будто болит, с таким надменным видом, словно собеседник — не стоматолог, но уверен, что лечит. Коля Стаха злит — и он решает:

— Ну все, поговорили. Я пошел.

Коля бросает вдогонку:

— Ты истосковался по травле? после выпуска брата? Я действительно не догоняю, что может заставить человека в это вернуться.

Стах резко меняет желание уйти на желание опять Коле врезать.

— Не понял.

— Ты понял.

Выкрутился. Стах даже усмехается.

— Не твое собачье дело. Но это не причина.

— Тогда что?

Стах не знал, что Тима травят. Не на лбу же у него написано. Да, Тим был скованный и тихий, не всегда понятный и замкнутый. Но никогда, до или после того, как Стах узнал, он не видел в Тиме объект травли. Видел Тима.

— Что? Меня должны смущать шакалиные подколки?

— Ничего себе подколки…

— Это звук. Уж звук я как-нибудь переживу.

— Тебя в столовке окатили-то звуком? Ты поэтому не ходишь туда больше? Может, тебя потом и звуком избивали? Я думал: тебе переломают ребра…

— Не переломали.

— И я не об этом спросил. Я спросил, нахрена ты лезешь в огонь? Ради чего? Это акт альтруизма? Или тебе по приколу — подружиться с человеком, с которым подружиться невозможно?

— Что за вопросы? — усмехается. — Тиша тебя обидел? Пожалеть? Сказать: «Все путем, не плачь, ты не один»?

Коля усмехается. Замолкает. Стах его задел? Это было легко. Но зато отпустило: он перестает обороняться, потому что может нападать.

Они все еще идут рядом, не расходятся. Минуют оранжевые от фонарного света сугробы — один за другим. Стах спрашивает в отместку:

— А ты зачем лезешь? «Акт альтруизма»?

— Я не лез. Было две стороны. Я не выбрал большинство, — Коля не нападает — и говорит с ним открыто. — Не потому, что я такой «против течения», а потому, что это выглядело дохера бессмысленно. Знаешь, как я кличку получил? Это было в первый день. Я спросил у них: «За что?»

Забавно, конечно, но… Стах перестает улыбаться.

— Вообще-то, мог бы, — продолжает Коля. — Забить и уйти. Было бы лучше — нервы себе не трепать. Перевестись. Другие переводились. Адекватных там не остается.

— И что не так с тобой? — усмехается.

— С арифметикой.

— Растопила твое сердце?..

— Сердце ни при чем. Он, я и семнадцать ублюдков. И на один разговор с ним — по дюжине суицидальных фразочек…

— Ни одной не слышал.

— Да… он… — Коля теряется, — какой-то другой. Сегодня был. Не знаю, это он притворяется или это он настоящий. Так и не понял…

Стаха задевает. Что Тим может притворяться с ним. Он не верит. Отбивается:

— Может, ты располагаешь? К «суицидальным фразочкам»?

— Нет уж, — Коля хмыкает. — Я не думаю, что человек рождается только за тем, чтобы пополнить ряды мертвецов.

Стах мысленно одобряет, но вслух — не спешит.

Коля не Тим. Он продолжает без гордости и неловкости:

— Лаксин как-то у меня спросил: «Какая разница?» — это было о качестве жизни. Типа, промотаешь ее или нет. Мол, все равно закончим одинаково. Я тогда, помню, решил, что он поехал крышей.

Стах усмехается: очень в духе Тима. Он не то чтоб соглашается, он понимает философию:

— Могила уравняет.

Коля уставляется с такой физиономией, как будто Стах ушибся — и сильно. Приходится ему объяснять:

— Это меня утешает, когда я понимаю, что не оправдаю надежд. Мне будет все равно, что скажут у моей могилы. Ты в бога веришь?

— Да как-то не очень…

— В душу?

— Насчет этого — не знаю. Может, что-то есть…

— А я не верю. И мне нравится. А то за жизнь заколебешься слушать вранье и «Боже, как же так». А тут покой — и навсегда.

— Ну… я, короче, понял, почему ты с Лаксиным общаешься — и тебе нормально…

Стах смеется. Смеется — и расслабляется. Говорит:

— Ладно, — о Коле.

— Вы как вообще познакомились-то? В библиотеке?

— Нет. В библиотеке начали общаться. А «познакомились» в августе.

Коля не понимает:

— Лаксин куда-то ходит?..

Стах озадачен не меньше.

— Да как-то… я об этом не думал.

— Нет, в смысле — где познакомились?

— Долго рассказывать.

А вспоминать — нет. Ленту памяти проматывает за считанные секунды — от дня рождения до Сереги, который скидывает самолеты. Стаскивает с полок, сгребает в охапку, запускает из окна. Потом стоит у окна уже Стах, смотрит на Тима внизу, как он собирает. Еще мгновенье — Стах уже вылетает на улицу и валится под свинцовый взгляд, как под гипноз.

Почему-то память решает выхватить сцену, где Стах бросает калеченых в коробки, а Тим касается — и магическим образом рискует обратить гнев в слезы. А потом смягчает ущерб, когда говорит, что заберет самолеты. Затем они идут…

Стах многое думал о Тиме. О том, что он заслуживает издевательств при всех своих тараканах, — нет.

Помедлив, он все-таки говорит:

— Я не знал. Что его травят. До того случая в коридоре. Когда они его грязью облили… Я, может, и догадывался. Но точно не знал. И уж точно не предполагал, что настолько.

— Настолько. Он тогда цветы опрокинул. Нечаянно. У него вечно все сыпется…

Стах замолкает… и проходит собственный дом. Он так не делал. Ни разу. Но он еще не готов закончить разговор.

— Да с тобой, по-моему, похлеще вытворяли. А даже если и нет, это хреновей, чем в гимназии. Из гимназии, если ты не Лаксин, конечно, всегда можно уйти. Из дома, собственно, тоже. Но это хреновей.

Стах усмехается: откуда Коле знать, каково это — дома?

— Ты вообще бы ушел? Если б мог?

— Я в Питер собираюсь. У меня там родные.

Коля кивает, продолжает о своем:

— Лаксин не уходит. И с ним об этом не поговорить. Ну… нормально не поговорить. Так, чтобы без его этих истерик и обид. Я сегодня думал… может, все-таки… сказать Соколову. Он вроде мужик толковый. И действительно хочет помочь.

Стах о таком не думал.

— Он попросил. «Поговорить». Я не знаю. Тим не особо хочет слушать… Нет. Не так. Тим — он очень внимательно слушает. Но бывает, если личное, он как отключается…

— Не знаю насчет «внимательно». Он периодически вообще не реагирует… Он все время… Лаксин живет в окопе двадцать четыре на семь. У него кругом — одни фашисты. И если кто-то говорит с ним, значит, сто пудово — хочет задеть. В классе… ну… короче, он не далек от истины. Но этот класс — не все. Есть что-то еще. Что-то еще. Кроме панических атак, кроме голодных обмороков, кроме… пыли от книг. Что-то еще. Целая жизнь. А он вообще не в курсе.

— Ты поэтому позвал его?..

— Да нет. Нам просто надо вместе набухаться. Третий год в одной компостной яме…

Эта философия Стаху не близка, и он молчит.

— А ты не пойдешь? Я не понял, почему «не пустят». Прозвучало, как отмазка. Твой брат, по-моему, не очень дома сидит.

— Ну… — Стах усмехается. — Как говорит моя мать, «вот я буду при смерти — тогда пожалуйста».

Коля, задумавшись, трогает зуб языком. Потом решает:

— Я бы нахер послал ее. И свалил.

— Мою не пошлешь.

— Тогда бы молча свалил.

— Простой ты парень, — усмехается.

— Она при смерти будет, может, лет в сто. Тебе уж самому помирать придется. Тогда, конечно, неплохо — в могилу идти с мыслью, что она уравняет.

Стах смеется. Повторяет:

— Ладно, — оживленней, чем раньше.

— А ты где вообще живешь? Я, так-то, на работу.

— Ты работаешь?..

— Так… почту разношу.

— А сколько тебе лет?

— Семнадцать.

Стах кивает. Он снимает с Коли все навешанные ярлыки, мысленно отряхивает от этой грязи его плечи. Говорит:

— Удачи. Мне в другую сторону.

— А че ты шел тогда?..

— Так это не твои проблемы, — усмехается. — Давай, бывай.

— Сакевич.

Стах оборачивается.

— У мамки отпросись, пока не поздно.

— Я подумаю, — не врет.

II

Может, это самое худшее в Стахе: думать о разговоре, когда он завершается. У него было время. Немного. Но хватило. Чтобы улыбки кончились. Чтобы он осознал, что сумерки. Чтобы всплыло на повторе:

«Да с тобой, по-моему, похлеще вытворяли. А даже если и нет, это хреновей, чем в гимназии».

В последнее время Стах возвращался домой со злостью. Сегодня на мгновенье показалось: вернется с тишиной Тима. С той, что уютная, в которой хочется — часами. Нет. Не вышло. Теперь, если в нем и есть тишина, она похожа на тишину после взрыва.

Подаренный брелок царапает и холодит ладонь: очень похоже на Тима. Стах открывает дверь и попадает прямиком в волнение матери.

— Ты знаешь, сколько времени? Господи, да что же это такое?.. — она всматривается в Стаха в поисках его совести. Касается пальцами его лица, но он отворачивается: — Ты что, с кем-то подрался?!.. Опять?! На этот раз — из-за чего? Боже мой, да сколько же можно?.. Ты давно не получал замечаний? Аристарх…

Стах усмехается. Из-за чего на этот раз?.. Впервые не из-за нее. А ему вдруг интересно, до какого-то злорадства, до цинизма, что будет, если сказать ей то, чего он не говорил, даже когда это было правдой.

— Что, если из-за тебя?

— Что?..

Картина интересная. Когда мать из обвинителя превращается в подсудимую. У Стаха внутри — пусто. Одно большое необъятное Тимово Ничего.

— Что ты такое говоришь, Стах?..

Раньше всегда было из-за нее. И никогда это не было — только из-за Тима. Сколько Тима в шакалиных подколках?

Стах не злился на Серегу. Он очень хотел, старался изо всех сил, потому что мать — не позволяла на себя, не позволяла вдохнуть, не позволяла допустить даже мысль, она требовала от него — быть идеальным сыном. Он был.

Когда Серега со своими дружками отлавливал после школы — и они забивали палками, а потом убегали, просто испугавшись, что могли наворотить, Стах поднимался на ноги, приходил домой, улыбался и был идеальным сыном. Прятал гнев. Перенаправлял в сторону брата — выходило так себе. Ему казалось: он какой-то поломанный.

Коля не понял, что спросил. После выпуска Сереги попытки десятого «Б» повоевать — это звук. Раздражающий до безобразия — да. Но в принципе… Да и разовое избиение, когда попадаешь под раздачу каждый день, иногда меньше, а иногда — больше, тоже не производит должного эффекта.

Мать все еще читает нотации. Стах целует ее в щеку разбитыми губами. На автомате.

Растерявшись, она замолкает.

Ему приятно, что сегодня губы разбиты не из-за нее.

III

Стах сидит за уроками. Вертит ручку в пальцах, подперев голову рукой и уставившись в тетрадь незрячими глазами. Стах возвращается в разговор, извлекает из него «панические атаки», как что-то, что получило название.

Он знает, что у Тима в кладовке случилась «паническая атака». Если у Тима «паническая атака», значит, у него тоже. Значит, мать довела Стаха до «панической атаки», значит, в туалете недавно, когда он испугался, что его четвертуют за дурацкое замечание в дневнике, он словил «паническую атаку». Невменяемое состояние, когда нечем дышать…

Мать — возвращается из кухни, садится на табурет. Стах — возвращается в видимость, что активно занимается уроками.

IV

Стах понимает, зачем Коля позвал Тима на вечеринку и зачем Тиму соглашаться, зачем быть «как все». Потому что есть «другая жизнь». И она есть до Питера, что бы Стах ни выдумывал, как бы ни пытался прятать голову в песок и в ожидание.

Он сегодня уйдет. Он к Тиму уйдет. Он будет рядом. Даже если придется сбежать, перессориться со всеми — и потом не вернуться. Он сегодня не потеряет больше, чем уже потерял.

Стах все еще за уроками. Он слышит, как приходит отец, как его встречает мать. Отец коротко переговаривается со старшим сыном. Серега снова хамит. Он всегда хамит, когда отец с матерью.

Хлопает дверь.

Вечер субботы. У Сереги — очередная гулянка. У Стаха — очередная домашка. Из года в год. Ничего не меняется. Даже когда Сереге было столько, сколько Стаху сейчас.

Стах закрывает глаза. Отец всегда со скрипом отпускал его в Питер. Больше Стаху никуда не хотелось. Не было смысла даже сопротивляться. Не было смысла с ним спорить. Но он впервые… может, дело в матери? Только в ней, не в отце. Отец запрещает быть ребенком, запрещает быть Лофицким. Но никогда не запрещал — быть как все.

V

Первые полчаса, как это обычно случается, отец после прихода раздраженный. Он возмущается работой, невежеством… да всем, чем в принципе может повозмущаться, а мать суетится вокруг, улыбается, кивает, соглашается, задает вопросы, накрывает на стол.

Стах ждет. Ждет и слушает.

И потому, что он слушает, он слышит, как тон отца постепенно утихает.

Стах никогда не понимал, как мать выносит. Потому что эти первые полчаса сам он не рискует даже выйти в туалет, просто показаться отцу на глаза — не рискует.

Стах считал, что это адская работа — ее работа — принимать на себя. И ни разу в жизни не предполагал, что, может, так выглядит ее любовь к отцу. И его любовь к ней, если у нее получается смягчать такого человека.

Любовь — причина, по которой Стах все еще здесь. Любовь как повод для травли.

VI

Мать обожает светские беседы за столом. Она, подобно Анне Павловне Шерер¹, «прислушивается и приглядывается, готовая подать помощь на тот пункт, где ослабевает разговор». Она поддерживает пустую будничную болтовню — например, о том, как прошел день; избегает опасных тем — таких, как политика; и следит за настроениями.

— Аристаша, что ты задумчивый?

Стах думал попытать счастье после ужина, когда отец уйдет в гостиную, обезвреженный и сытый. Но раз уж она интересуется…

— Меня приятели спросили, не хочу ли я на день рождения к знакомой… Сегодня вечером.

Отец выдерживает паузу. Такую, когда начинает скользить вниз лезвие гильотины. Стах готов, как в последний раз перед поездкой в Питер, разбирать вещи. Прикрывает глаза. Отец спрашивает, как обычно — Серегу:

— Пойдешь?

Лезвие замирает в миллиметре от шеи. И Стах поднимает взгляд.

— Как же он пойдет, Лева? Без подарка, непонятно — к кому. Что за приятели? Какая знакомая? Они бы еще за час пригласили.

Отец слабо морщится и говорит:

— Если уж принципиально — подарок, веник захватил — и хватит. Цветочные вон круглосуточно.

Их диалог прорывается как через белый шум.

— А вдруг там алкоголь…

— Ты его до восемнадцати держать у юбки будешь и опекать? Посмотрим, кем он вырастет. Так и застрянет на обочине, когда все уже влились в поток. Серега первый раз стащил бутылку коньяка в тринадцать — и ничего с ним не сделалось.

— В тринадцать, совсем мальчик, Господи помилуй!..

Отец приказывает ей:

— Отставить истерику.

Мать поднимается с места и начинает выкладывать еду из тарелки, чтобы тарелку — судорожно мыть.

Пока она очень занята — своим неврозом, отец интересуется у Стаха:

— У тебя деньги есть? На гулянки? Я спонсировать не буду.

Удивления нет. Вообще — нет чувства. Шум в голове — есть. Стах мог спросить. Все пятнадцать лет. В обход матери. Он мог — и ни разу не спрашивал.

Это уже случалось. Стах так потерял отца. Он не думал, что потеряет мать. Было много всего. И страх, и злость, и сожаление, и отчаяние — и где-то в глубине, под всем этим… А теперь — тишина.

VII

Стах поссорил родителей — и собирается на вечеринку. Отец что-то шипит в спальне о том, что сына считал пропащим для общества и что уже полагал: либо Стах — житель обочины на всю оставшуюся жизнь, либо сорвется и уйдет в загул. Что интересно, второе было за надежду.

Про «жителей обочины» отец говорит мало и всегда с пренебрежением. Кто они такие — Стах не очень знает. Достаточно того, что быть ими плохо. Не так, как пидорасами, но за подобный образ жизни их бы тоже — бить, если жизнь бы им сама не выписывала.

Отец умеет высказывать. Но за пятнадцать лет ни разу не вмешался по-настоящему. Ни разу не поговорил нормально, не спросил по-человечески: «Почему ты с книгами, а не гуляешь с друзьями?» Он не дал Стаху даже намека, что, вообще-то, есть право. Такое же, как у старшего сына.

Стах стоит у зеркальной дверцы шкафа. Он еще не волнуется. Он еще толком не осознает, что сделал. Он смотрит на себя и не знает, как должен выглядеть. Это сейчас заботит его больше всего. Настолько, что в какую-то секунду слабости он даже порывается пойти к отцу и спросить: «А что надеть?»

Он не уверен, что отец — икона стиля, но если спросить совет у матери — она вручит ему галстук и скажет уложить волосы.

Стах вспоминает о своих волосах, наклоняется к зеркалу и пытается их пригладить. Под конец дня они торчат, как спросонья. Он бесится, ерошит еще больше. Ненавидит свои волосы, свое лицо. Кривит морду. Понимает, что вот так — с беспорядком на башке, ему лучше, чем если бы он попытался что-нибудь исправить.

С волосами разобрался, с остальным — не очень.

А перед Тимом не хочется лажать. Так… Он вечером встретится с Тимом… Но пока не знает, как ему живется с этой мыслью.

К счастью или к сожалению, у Стаха есть Серега. Серега собирается на все гулянки — одинаково, только перед какими-то сильней воняет одеколоном.

Короче. Надо как в Питер. Стах только там гуляет — и без матери. Джинсы. Можно темно-синие. Футболка. Лучше белая. Клетчатая рубашка. Можно голубую. Закатать рукава.

Часы.

Из трех неношеных пар.

Стах извлекает одну из ящика, надевает, сверяет стрелки с будильником у кровати. Ему важно следить за временем, чтобы прийти до двенадцати, иначе карета превратится в тыкву, а союз — в казнь.

Он встает перед зеркалом. Сверху донизу критически осматривает себя — и себе не нравится.

Он уверен, что причина не в одежде. Он прикрывает глаза и силится выдохнуть напряжение.

Легче не становится.

VIII

Коля зайдет за Тимом в полвосьмого. Стаху надо раньше. Он спешит. Торопливо одевается, когда в коридор выходит мать.

До Стаха с трудом доходит, почему она такая непривычная и пугающая… Просто она заплаканная и смыла косметику. И вдруг проступило ее лицо — худое, в веснушках, не румяное, а покрасневшее, опухшее, болезненное и уставшее.

Стах замирает только на секунду, застегивает куртку.

— Весь взъерошенный… — говорит она с сожалением и пытается уложить.

Стах рад, что после шапки будет еще хуже, чем до того, как мать вмешалась, и не сопротивляется.

— Будешь покупать цветы, не бери лилии — у них такой запах… И не бери гвоздики — они на могилы…

— Мам.

— Лучше, наверное, розы. Они по классике…

— Мам.

— А если у девочки аллергия?..

— Мам.

Она вдруг его слышит и смотрит в глаза. Он не ободряет — улыбкой. Говорит:

— Я пошел, — и выскальзывает из ее рук.


Примечание автора

¹ Анна Павловна Шерер — одна из героинь Льва Толстого в романе «Война и мир». С ее вечера начинается первый том.

Ваша обратная связь очень важна

guest
0 отзывов
Межтекстовые отзывы
Посмотреть все отзывы