Глава 6. Повседневные кошмары

I

Холодные угловатые пальцы ведут вверх по выступающим венам, до самого сгиба локтя, до закатанного рукава рубашки, поднимают дыбом волоски. Стах ловит эти тонкие пальцы и стискивает до того, что его собственные — белеют.

Тим приподнимает голову, чтобы вглядеться — с вопросом — в чужое лицо. Вырывает руку. Размыкает губы потерянно. Стах уставляется на них, как на приоткрытые в приглашении. Он тянется навстречу, он хочет знать, какие эти губы на вкус. Тим толкает. Забирает вещи. Уходит.

Стах просыпается от чувства потери и от боли в ноге. Тяжело дышит. Садится. Подтягивает ногу вверх, обхватывает колено. Отходит ото сна, неохотно и медленно, развеивая образы, и шумно выталкивает воздух из легких.

В комнате еще полумрак. Стах едва может разглядеть очертания предметов вокруг. Он смотрит перед собой какое-то время. Проводит пальцами по собственной руке — может, чтобы вернуть… прикосновение, которого не было. А казалось, что взаправду, он почти поверил…

Он падает обратно на подушку и уставляется в потолок широко раскрытыми глазами. Если он вздумает закрыть их, перед ним встанет эта картинка — сорванного поцелуя. Даже во сне — никогда не случается. Стах не знает, каково — если случится.

Он поворачивается набок и утыкается носом в подушку. Он чувствует: часа два или три. Почему так долго до утра?..

Почему постоянно так долго…

II

Тим не приходит. Стах вроде хочет, чтобы пришел, а вроде — не хочет. И периодически вздрагивает внутренне от мысли, что Тим есть. Где-то. Близко. Сейчас. Или не сейчас. Или не близко. Просто от мысли, что Тим есть.

Стаха сегодня очень волнует, снятся ли ему такие сны. И еще… что будет, если у него спросить? Тим начнет расстегивать Стаху куртку, сверкая глазами и улыбаясь уголками губ? Притянет, прижимаясь к стене?..

С такими мыслями не то что учиться, сидеть — неудобно. Особенно на первой парте. Особенно в разгар урока. Стах пытается отвлечься и думать… об-отцовском-ремне, об-истерике-матери, о-запахе-ладана-в-церкви, о-ликах-святых, о-прадеде-по-отцовской-линии-сразу-в-гробу (ну а что? даже будучи мертвым, тот внушал ему чудовищный ужас).

Успокоившись, Стах пытается вернуться в учебные будни и вслушаться в учительский голос. Учительский голос вещает фигню какую-то по сравнению с предчувствием психологов, распятий и костров.

III

Итак, задачка на смекалку. Как не думать о Тиме, когда то и дело видишь как-нибудь кусками из общей картины? Вот он стоит полураздетым у шкафа, в расстегнутой рубашке, сгибает белую ногу, склоняет голову. Вот его молочная шея с острыми позвонками…

Можно… его — вот таким — прижать к себе. Он тощий и пихается локтями. А еще он водит пальцами и перьями по коже…

Когда он развернется, в комнате погаснет верхний свет — и будут сверкать его дьявольские обсидиановые глаза. Он заулыбается, засмущается, он позовет по имени таким голосом, что захочется — или отозваться, или провалиться сквозь землю.

Может, к Тиму заявиться?.. Хуже этой мысли только та, что у него дома никого…

— Аристаш! — мать врывается без стука, и он вздрагивает. — Ты не хочешь прогуляться, подышать свежим воздухом? Я тут подумала…

Стах сворачивается калачиком на кровати. У него загорается лицо. Что же ему не было так стыдно одному, наедине со своей фантазией?..

— Аристаша?.. Ты чего это?.. Плохо себя чувствуешь? Что-то болит? Опять нога?

Он бы сказал, что у него «болит». Да не знает, как — поприличнее.

Мать касается плеча. Стаху не хочется, чтобы она касалась, чтобы маячила перед глазами. Он без понятия, как спровадить ее.

— Аристаша, что же ты молчишь?

Стах прячет лицо и бубнит обреченно:

— Что ты вечно врываешься?..

— Ты мне можешь сказать, что с тобой происходит?!

«Ма, у меня стояк, выйди из комнаты». Сойдет? Стах прыскает. Мать трогает раскаленный лоб.

— Да тебя лихорадит… Я сейчас градусник принесу, полежи.

Она уносится, истерика нарастает, Стах хохочет. Хохочет до того, что намокают ресницы. Хохочет до того, что становится противно от себя. Хохочет, пока не отпускает возбуждение.

Когда мать снова вбегает в комнату, Стах уже выдыхает, как не было смеха, и ложится на спину, уставляясь в потолок блестящими стеклянными глазами. Он заставляет себя сесть, принимает градусник, прячет под футболку. Он отсутствует. Он смиренно ждет своих катастрофических тридцати семи и двух.

Мать причитает о здоровье. Стах зачем-то вспоминает, как она била его маленького по рукам, если он себя трогал. Он тогда не понимал, что такого, не было табу — где себя касаться можно, где нельзя.

Никто не скажет ему: бывает, ну и что, все дети изучают собственное тело. Стах помнит: он ревел и прятался, когда мать кричала, и не понимал, а что он сделал. У кого ему спросить, имела она право или нет, у кого спросить, имел ли право он, имеет ли сейчас?

Мать суетится. Растягивает пытку. Прививает чувство стыда и вины. Она даже не знает, а прививает!

Она носится с лекарствами, гладит по голове, целует. Стах думает: лишь бы отец не увидел. Все. Больше нет мыслей. Больше нет ничего.

Потом он лежит в кровати пустой. Как ни странно, отпускает совсем…

И до понедельника Стах живет спокойно, без сомнительных реакций. Правда, мучается кошмарами. В половине из них мать узнает о его чувствах, о его мыслях, о Тиме — и хорошо, если дело кончается скандалом с ней, а то бывает, что она рассказывает отцу. Стах просыпается в холодном поту. Но он уверен, что кошмары лучше, чем… холодные пальцы по венам.

IV

Тим куда-то пропал. Лучше бы навсегда. Стах не хочет его знать и видеть. Утешает себя мыслью, что научится опять без него, отвыкнет и перестает-перестанет-перестанет (черт возьми, перестань!) заботиться о том, где дурацкий Тим и что дурацкое с ним снова случилось.

Правда, в моменты, когда у Стаха особенно успешно получается, он вспоминает: «Я и дома не сплю».

Ладно, хватит. Он переживет, переболеет, переступит, пойдет дальше. Нечего мусолить. Нечего страдать. Нечего даже думать. Но Стах мусолит и страдает. И что-то с ним не ладится: он не знает, как улыбаться через силу.

Наверное, «сложный возраст», наверное, будет проще. К тому, что, наверное, и не будет, он не очень готов.

V

В субботу, двадцать третьего, Стах сидит в зале для отчетности в ожидании чуда. Чудо не является. Может, сидит дома. Может, трогает Ил пальцами, катая по столу туда-сюда… Может, выводит имя Стаха поверх записок…

А может, чудо пишет, как какая-нибудь птица зовет в горах свою любовь. И не дозывается. Может, эта птица — эндемик Новой Зеландии, может, она — последняя в своем роде. И одинокий мальчик сочиняет историю об одинокой птице в квартире, где никогда не шумит телевизор, зато без конца капает, отмеряя секунды, кран с прохудившейся прокладкой — и никто ее не заменяет. И, может, хорошо, что Стах не пошутил о том, что Тим насочинял в своей тетрадке.

И может, хорошо, что не приходит. И может, хорошо, что с ним не надо объясняться.

Стах собирает вещи, стаскивает рюкзак с парты и закидывает на одно плечо, как Тим. Где-то на задворках сознания голос матери причитает: «Испортишь позвоночник». Стах злится и думает сначала на нее, потом на Тима, что кто-то из них точно портит ему жизнь.

VI

Когда он возвращается домой, ему все чаще кажется, что там какая-то чужая суета: каждый о чем-то спешит — и всегда о своем. Вот и сейчас: отец с братом собираются, поедут отмечать. Мать волнуется, говорит, фоном. В квартире шумно и душно. Проходят старшие Сакевичи — из коридора в коридор, через арку.

Дом вызывает стойкую ассоциацию с вокзалом — местом, чтобы переждать.

Серега пытается вглядеться в Стаха с самодовольной ухмылкой, что вот он едет, с отцом, по-взрослому. Стах замечает за собой: не против. Он не помнит, когда в последний раз хотел — отвоевать место первого сына.

Он осознал отчетливо, когда лежал на больничной койке с вывернутым коленом, отец ему не в жизнь не простит — вот это, вывернутое колено. Они не говорили месяца три. И Стах его потерял. Он не знает, как можно потерять близких, особенно живых, но что-то случилось тогда, в те три месяца боли, отрицания и разочарования в себе.

Стах пугается воспоминаний, чувства утраты: вдруг Тим тоже потеряется? или потеряет? или они оба — друг друга? или они — уже? Это хуже или лучше, чем?..

— Ну че, Сташка, ты дома?

— С нами он еще не дорос.

Стах желает:

— Хорошей поездки. Или что у вас там…

— Или что у нас там, — Серега наслаждается.

Стах слабо морщится.

— Ты голодный, милый? Я разогрею обед.

Мать уходит в кухню. Один раздевается, когда двое — наоборот.

Серега дразнит:

— «Ты голодный, милый»?

Отец неодобрительно морщится. Отец спрашивает, ни к кому не обращаясь:

— И кого она думает вырастить с таким отношением?

— Ну, будет подкаблучником…

— Меня мать телячьими этими нежностями не баловала. Мы, бывало, с ней и не общались — и я никогда не рассчитывал на то, что кто-то мне подстелит соломку. Сам научился со всем справляться. Не знаю, Стах, какой из тебя вырастет мужчина…

— Какой-нибудь да вырастет, — хмыкает Серега.

— «Какой-нибудь»? Лучше уж никакой, чем «какой-нибудь», — отрезает. Смотрит на Стаха с высоты своего роста, смотрит выразительно и долго, пока у того выкручивает в узел нутро, а затем говорит: — Она женщина, она не понимает. Но ты-то должен понимать. Мужчина — это мужчина. А то развелось мальчиков, детей, и баб, которые их поощряют… с самого детства. Как ни зайдешь в магазин — истерят, плачут. Хоть бы один раз кто-нибудь из вас пикнул в общественном месте…

Мать возвращается с улыбкой. Отец уже на взводе. Он спрашивает:

— Ты слышишь, что я говорю?

Она замирает растерянно. Стах спешит уйти и не разделять чью-то точку зрения. Уже в своей комнате он бросает рюкзак на стол и бесится. Сначала на нее, потом на него, потом на них обоих, а после — на себя. И не может объяснить причину.

VII

Мать заглядывает в комнату. Оповещает: подогрелось. Ему хочется ее вытолкать или сказать: «Оставьте меня в покое». Он улыбается. Встает к ней, позволяет пригладить растрепавшиеся волосы. Слушает очередное:

— Почему ты не укладываешь?..

Чтобы не стать «каким-нибудь».

Стах пожимает плечами и молчит. Держит лицо. Пока идет по коридору, пока моет руки, пока обедает…

Мать садится напротив и спрашивает, вкусно или как. Он заверяет, что — на высшем уровне.

— Я дедушке позвоню? Поздравить.

Она мнется. Она неловко улыбается. Она говорит:

— Мы уже утром созвонились. Я передала от тебя привет.

Он прикусывает губу до боли. Прикусывает в улыбке. Качнув головой, усмехается.

— Я не могу позвонить?

— Ты же знаешь, отец ругается, когда потом приходит счет за междугородние звонки…

— Он в этом году не разрешил мне поехать в Новый год, а теперь — и звонить нельзя?

— Аристаш, давай не будем… Это не мое решение.

— Почему нет? Почему я не могу с ними общаться?

— Отец считает: ты и так отбиваешься от рук, а когда общаешься с Лофицкими — так еще и чувствуешь…

Лофицкими. Не с ее родителями, не с мамой и папой. Лофицкими. И что же с ними он чувствует? что он более свободен, что при этом — вот ведь парадокс! — еще и более защищен? что он может отстаивать свое, себя?

Мать молчит, поднимается с места. Она всегда уходит из неудобных ей разговоров в наведение порядка. Внешнего лоска. Когда везде, кроме дурацких шкафчиков, блестящих внутри, и скрипящей отполированной посуды, у нее бардак.

У Стаха начинает шуметь в ушах: поезд никак не подъедет к платформе, никак его не увезет, люди бегают с чемоданами, мать льет воду и пенит тарелки…

— Ты за все эти годы к ним ни разу не ездила, только они сами приезжали…

— Я не хочу возвращаться домой, — она вдруг отвечает ему резко и обиженно, как девочка. — Я тебе говорила. Мне там… некомфортно.

— Мне, может, здесь тоже. Как в тюрьме.

— Стах! — она роняет чашку, оборачивается на него в таком театральном испуге, что ей бы — играть в спектаклях, хотя она, наверное, уже… — Что ты такое говоришь? Я все для тебя делаю, для семьи…

Он ставит локоть на стол, трет веки пальцами…

— Не трогай глаза. Давно инфекции не заносил?

Давно. Лет одиннадцать.

Он отнимает руку от лица, отодвигает тарелку. Говорит:

— Спасибо за обед. Я не голоден.

— Ты опять начинаешь?..

— Ничего не начинаю. Не голоден.

— Я готовлю, стараюсь, целый день у плиты…

— Мам.

— …а вы не едите. То «нам будет что и там», то «не голоден»…

Он поднимается с места и спешит уйти подальше от греха и нотаций.

— Стах, куда ты пошел?..

— Уроки делать.

— Я еще не закончила. Вернись обратно.

Он замирает в коридоре. Стоит к ней спиной, не может повернуться. Не хочет ее видеть. Ему кажется: еще немного — и сорвется. Он выдыхает в потолок и мысленно считает от десяти до нуля.

— Стах.

Десять.

— Посмотри на меня.

Девять.

— Я с тобой говорю.

Восемь.

— Да что же с тобой происходит?

Семь.

— Ты в последнее время…

Шесть.

— Я никак не могу на это повлиять, как ты не понимаешь…

Пять.

— Ты сам виноват…

Четыре.

— В этом учебном году перешел все границы…

Три.

— Это впервые в жизни, чтобы я слышала, будто мой сын прогуливает тренировки…

Два.

— Это все этот твой мальчик…

Один…

— Он из неблагополучной семьи, плохо на тебя влияет. Я не понимаю, почему нельзя дружить с хорошими ребятами… Ты знаешь, чем его отец занимается, что некогда — своим ребенком?..

От десяти до нуля — шагов. К ней. И она не ожидала, отступает, вжавшись в раковину, когда он приближается и уставляется с неверием, отторжением, уставляется — просительно или вопросительно — влажными глазами, такими темными, что в кухонном свете, которого всегда не хватает, радужка почти сливается со зрачком.

Он усмехается, когда осознает: испугалась. Она испугалась.

Он пятится назад и смеется. Смеется как-то недобро и незло, безрадостно. Она таращится на него, как на безумного, и шепчет:

— Что же с тобой происходит?..

Он ускоряет темп, он несется вдоль коридора. Гудит — издалека, нарастает-нарастает стук колес. Проносится грузовой. Не заберет. Голос из динамиков — о платформах. Север — Санкт-Петербург.

Стах влетает в свою комнату, хлопает дверью, съезжает по ней, зажимает рот и нос рукой. Обшаривает лихорадочно болезненным взглядом комнату… Он ждет. Слушает — стучат ли ее шаги среди гама, прорвется или нет — поезд, через новостной канал — из соседней громкой квартиры, через долбаный курс доллара.

Но шагов нет.

И смолкают поезда.

Пустеют платформы. И залы ожидания.

Он снова один. С багажом из сожалений. Сматывает в кулак наэлектризованные нервы. Отнимается от двери, встает на ноги.

Отодвигает ящик, откуда мать извлекла Тимов лотос. Выкрала его, как из святилища. Задвигает резко, вколачивает в стол, падает на стул.

Тимов фантом замирает у подоконника. Стах поднимает на него уставший взгляд. Поднимает уже успокоенно. Он спрашивает: «Хочешь — я тебя увезу?» Тим отворачивается и говорит: «Мне нравятся окна… В них всегда как целый мир».

Ваша обратная связь очень важна

guest
0 отзывов
Межтекстовые отзывы
Посмотреть все отзывы