I
К концу февраля Стаху почти удается охладить голову. Тоска сквозит, но чувство притупилось — и стало легче дышать. К концу февраля, в последний день перед олимпиадой, он приходит к Соколову: вернулся в настоящие занятия физикой.
А Соколов куда-то собирается: стоя ровняет стопки бумаг на столе. И еще…
Тим, конечно, здесь, возле учительского стола, напомнить — чего стоят усилия — без него каждый день. Стах загорается мгновенно — и хочет выйти обратно. Но бросает рюкзак на парту ближайшего ряда. Бросает с какой-то досадой, как и надежду — на то, что он переболеет и остынет.
— Погоди, Лофицкий, у меня тут Лаксин учебники посеял. Причем, что интересно, сам он не говорит мне, я почему-то от других узнаю, что случилось и почему он на физике опять ворон считает. Раз только класс интересуется этим, пусть идет искать. Вместо занятий. Хоть всю неделю. А потом и все каникулы. И после этого пусть отрабатывают свое после уроков. Как хотят. А то посмотрите…
— Не надо, Андрей Васильевич… — просит Тим.
— А что надо?! — повышает голос. Тут же себя одергивает сам, говорит спокойнее: — Что мне сделать? Что мне со всем этим сделать? С вашим классом…
— Ничего…
— Слушай, Лаксин, — садится — это от бессилия, наверное, — я дурак совсем, по-твоему? Не понимаю, что происходит? Может, это ты такой счастливчик в пятой степени, что тебя совершенно случайно запрут то в кабинете, то в кладовке, то в туалете, то ты цветы опрокинешь, а потом весь в земле, то ручки все потекли на твою ауру — ну, просто так вышло.
Тим отворачивается. Только теперь Стах замечает его по-настоящему, что он стоит, как провинившийся щенок.
— Лофицкий, я не прав? Я, может, не понимаю чего-то?
Стах рассеянно уставляется на Соколова.
Что? он? хочет?
Стах не услышал ни слова.
Соколов, не дождавшись поддержки, трет пальцами висок, как будто у него уже мигрень. Отнимает руку от лица дергано, резко.
— Лаксин, я тебя последний раз прошу, уже умоляю: поговори со мной.
Тим не поднимает взгляда. Запирается в себе. Сжимает пальцами часы. Как будто Соколов его забивает словами вглубь головы, вглубь иллюзорного пузыря, в котором ничего не происходит.
— Что у тебя с рукой? — он как будто замечает в первый раз, уже просто потому, что не знает, к чему еще придраться.
Тим прячет руку за спиной и уставляется. Соколов поднимается. Подходит и замирает под его взглядом. Свинцовых глаз — оживших. Протягивает руку, просит:
— Покажи сам.
— Андрей Васильевич… — встревает Стах, но тушуется: а как сказать, что это — всего лишь часы, дурная привычка, ничего такого?..
— Лаксин, покажи мне руку.
— Нет.
— Твоего «нет» уже по горло. Руку мне дай.
— Андрей Васильевич, — повторяет Стах тверже.
— Лофицкий, можешь выйти и закрыть за собой дверь, — и голос у него становится стальной от злости. — Руку мне покажи.
Он хватает Тима. Несколько секунд они борются. Конечно, Соколов сильнее. Ловит чужое запястье, с горем пополам расстегивает, задирает манжету, оттягивает ремешок в сторону, а под ним сине-лиловая полоска, один сплошной кровоподтек.
Несколько секунд — взаимного ужаса. Звучит испуганно и обессиленно:
— Отца в гимназию. Завтра же. Ты меня понял?!
Тим вырывает руку, чуть не сбивает Стаха, вылетает за дверь — и тот вылетает следом.
II
Стах догоняет Тима на лестнице. Хватает. Тим упирается. Не хочет никакого контакта. Он опять на нервах, на истерике, в каком-то состоянии надрыва. Почти шепчет, почти хнычет:
— Пусти…
— Не пущу. Стой. Ну хватит, Тиша. Я тебе не враг.
Не действует. Слова не работают.
Тим вырывается и уносится вниз. Стах стискивает зубы, сжимает рукой перила, поднимает ногу на носок — ее свело, она дрожит от напряжения. Это фантомное, это впервые. Это Тим. Влез внутрь — и болит.
Стах шипит и опускается на ступени, и обхватывает колено руками, упирается в него лбом. Ждет, когда буря минует. Но она не минует. Она растет и множится. И хочется выть.
III
Ровно идти не выходит. Стах хромает и злится, что хромает. Встает посреди коридора и шумно выталкивает воздух из легких. Пробует снова.
Он пробует снова. До тех пор, пока не восстанавливает шаг, пока не привыкает.
Стах больше не планирует физику и возвращается обратно, чтобы забрать свои вещи.
— Лофицкий?.. — Соколов отворачивается от окна. — Ну что у вас там?
Стах уставляется воспаленным взглядом. А что у них там? Большое Тимово «ничего»?..
Он спрашивает:
— Что случилось? — потому что не расслышал, не понял, потому что стоял — и видел Тима, а больше — не видел, а больше было не надо.
— Лаксин якобы потерял учебники. Только понятно, что не он… — Соколов вздыхает. Уже порядком загнав себя в угол, хочет знать: — Ну что мне делать, Лофицкий?.. Я не прав?
Стах потерянно оборачивается на выход. Куда Тим пошел? Куда он пошел?
Стаху нет дела до чужой очнувшейся совести, он говорит неохотно, чтобы отвертеться и выбраться вон:
— Не мне вас судить…
— А ты куда собрался? — опоминается Соколов.
— Ухожу.
— Куда уходишь?
— Искать Тима.
— Попробуй, — соглашается. — Только я не знаю… Что? Говорить с ними? Обзванивать родителей? Созывать педсовет? И что? И что это даст?.. Мне кажется, что они ополчатся еще больше… Я не был, что ли, подростком?.. Все понимаю.
— Да, — говорит Стах, — вы вот, взрослые, притворяетесь, что много знаете, больше нас. А на поверку оказывается, что вы бессильны.
Стах выходит и оставляет Соколова на волне самобичевания растерянным, с этой мыслью наедине — разбираться, усмехаться или убиваться, а может, одновременно — уже не важно.
IV
Стах спускается на первый этаж, спешит к раздевалке, но… замедляет шаг. Потому что слышит всхлипы. Не такие, как если бы кто-то ревел навзрыд, а такие, как если бы кто-то пытался унять истерику — и не мог. Интересное явление, когда звук режет скальпелем…
Стах сворачивает к туалету. Кладет рюкзак на подоконник, прижимается ухом к дверце кабинки, стучит костяшками пальцев.
— Тиш?..
Тим затихает, насколько получается, — потом его накрывает по-новой, потому что, вообще-то, не отпускало.
— Да он того не стоит. Ну что ты?.. Тиша?
Как со стенкой — ничего.
Опаляет гневом и безысходностью. Тиму плохо, а Стах ни черта не может с этим сделать.
— Открой мне дверь.
Стах дергает ручку. Бесится:
— Открой. Ты слышишь меня? Открой гребаную дверь. Иначе, клянусь, я ее вышибу. Тиша. Открой.
Стах толкает преграду плечом. Потом снова дергает, хочет — ворваться, упасть на грязный пол, на колени, целовать Тиму руки — с лиловыми разводами, обещать, что никто не тронет.
И он ломится, но не может — вломиться.
Портит гимназистское имущество… лучший ученик в классе, отличник с доски почета. Кто-то, кем он быть совершенно не хочет.
Стах ударяет по двери кулаком. Цедит, хотя пытается спокойно:
— Твои одноклассники — скоты, и Соколов не лучше. Но я — не они. Открой проклятую дверь, открой мне дверь. Тиша!
Но Тим — не отзывается.
Стах не может — пробиться. Даже не за дверь. В целом. Он не знает, что делать. И если выдерет с мясом щеколду — он не знает. Но что он в состоянии еще — тоже. И он снова дергает чертову ручку.
— Арис, — получается почти хорошо, почти укоризненно, почти спокойно, а затем Тим снова заходится всхлипами.
Стах, угомонившись, прижимается к кабинке ухом. Тим больше ничего не говорит, но ему хватило. Он произносит ровнее:
— Открой мне.
— Ухо-ди, — через паузу вместо дефиса: в этот раз не вышло на одном судорожном вдохе — и понадобилось целых два.
— Бегу и спотыкаюсь.
Тим не отзывается. Он заперся, забаррикадировался своей тишиной.
Стах проиграл. Он просит:
— Номерок мне дай. Я тебя подожду в раздевалке.
Полминуты ничего не происходит. Полминуты Стаха игнорируют, чтобы шел один. А он никак не хочет понять.
— Тиша.
Тим выполняет просьбу. Он хитрый: не открывает, тянет сверху. Стах отнимает, цапая его за пальцы. Забирает рюкзак и выметается.
V
В детстве Стах думал, что слезы — противно. Когда кто-нибудь плакал, он не любил присутствовать — ни смотреть, ни утешать, ни тем более — трогать. Но он бы касался Тима.
У него страшно колотится сердце. Словно ярость заперлась снаружи — и он ее не пускает, а она хочет — выдрать с мясом щеколду.
Тим выходит минут через десять. Нос у него красный, выплаканные глаза. Стах изучает его взглядом. Тим тушуется. А потом леденеет:
— Отвернись.
Стах усмехается и выполняет приказ. Гордость плаксы вызывает у него внутри торжественное шествие: оно нарастает и нарастает — и набирается в легкие, и никак не может лопнуть, чтобы стало легко — и пусто.
Стах, как обычно, сотню лет ждет, пока Тим закончит шнуровать ботинки. Пока ждет, точно знает, что смутило Соколова: бордовое пятно на манжете.
Стах одевается следом за Тимом, плетется за ним — тенью. Он — яркий и рыжий. За бледным брюнетом.
Чего-то не хватает. Куска из целой картины.
— Где твой рюкзак?.. Они все вещи скоммуниздили, что ли?
— Угу, — отзывается без охоты.
— Это надолго — не вернут? Может, поищем?
— Мы не найдем. У меня никогда не выходит…
У Тима голос — поломанный и тихий. Простуженный. Он прочищает горло. Прячет красный нос за воротник, прячет руки в карманы. Стах хочет его вылечить. Он знает, что:
— Вдвоем сподручнее.
— Да… это мне уже говорили… Это навсегда, Арис. Насовсем…
Простуженный голос похож на смирение.
VI
Они идут в колючей тишине, почти в такой же колючей, как мороз. Февраль — самый холодный из всех месяцев зимы заполярья. Тим — самый холодный из случайно выбранных двенадцати человек на планете.
Стах минует развилку. Тим косится на него вопросительно.
— Тебя не потеряют дома?
— Не потеряют. Пригласи меня на чай.
Тим молчит. Не понимает, спрашивает тихо:
— Зачем?..
— А зачем ты раньше приглашал?
Тим не сознается. И не возражает. И не зовет. Стах идет непринятым и неотвергнутым. Сам по себе. За компанию и вне компании. Но, если бы Тим хотел его прогнать, он бы сказал, он бы заявил: «Арис, иди домой», — вьюжным пронимающим тоном.
Стах упрямый — идет. Тим заходит в свою пятиэтажку и придерживает пальцами дверь. Он придерживает пальцами дверь — и Стах ускоряет шаг, перестает сомневаться.
VII
Тим сидит в кухне. Закрыл манжету рукой. Вид у него отрешенный. Стах опускается на корточки перед ним. Смотрит снизу вверх. Тим сразу оживает, теряется, тушуется.
Ладно, Тим, это не так-то просто. Это не так-то просто, черт побери. Стах не знал, что — настолько не просто, когда такое затеял.
Но теперь поздно метаться, и он просит:
— Ну показывай, чего наделал.
Тим стихает, как-то уменьшается, сутулится. Стискивает пальцы. Стах перехватывает их и ослабляет, отнимает, открывает — бордовое пятно. Расстегивает манжету почти без сопротивления. Оголяет Тимово тонкое запястье, поддевает обороты узкого, сильно пообтрепавшегося черного ремешка: он свободно держится, легко приподнимается. Тим стер кожу до крови. Наставил синяков. Стах расстегивает, снимает, кладет часы на стол. Берет его за руку, чтобы осмотреть. Говорит:
— Надо промыть и обработать.
Тим сидит неподвижно. Стах поднимает на него взгляд.
Сердце пропускает удар. Стах думает: ну все, кранты. И чувствует, что весь уже покраснел с этой своей выходкой, и знает, что видно.
Тим оживает — одними лишь пальцами, проводит ими по коже. Стах сжимает его крепче, чтобы прекратить движение — и воздуха не остается, только давление и жар — и кажется, что плавится лед Тимовой руки.
Тим поверхностно и часто дышит. Размыкает губы. Они небольшие, но пухлые. Тоже бледные, как он весь, обветрились. Стах не может смотреть на них, заставляет себя — в глаза. Они гипнотизируют — можно в них провалиться, как в бездну, и лучше, чтобы в какую-нибудь бездну действительно можно было — насовсем и неметафорично.
Тим трогает Стаху волосы, словно хочет убрать их за ухо. Не убираются. И чем дольше длится вот это все — немое, лихорадочное, нежное — тем страшнее.
Стах повторяет, словно заучил, словно фраза спасет:
— Надо промыть. И обработать.
Тим слабо кивает.
Стах поднимается — и только затем отпускает. Тим роняет руку почти безвольно. Потом скрывает лиловое белыми пальцами. Поднимается и проходит мимо, уводит за собой запах горчащей сладкой прохлады, и Стах застывает, и прикрывает глаза, вдыхая медленно, наполняя легкие — до отказа, до жжения, и не знает, почему еще стоит, если не чувствует ни ног, ни пола.
VIII
Между ними стол. Между ними действие. Стах перебинтовывает Тиму запястье. Тот наблюдает отстраненно то за руками, то за Стахом.
Часы, с внутренней стороны ремешка — серые, с бордовыми разводами, лежат рядом с ними. Их стрелки неподвижны.
— Зачем ты носишь вставшие часы?
— Они… напоминают о маме.
— Даже если она уехала — и не пишет?..
Тим вырывает руку — и в тот же момент вырастает стена его отчуждения. Стах извиняется тоном:
— Я пытаюсь понять…
Тим поджимает губы и не отвечает. Стах смотрит на него несколько секунд. Напряженно и вопросительно. Вот он не планировал, что заденет. Не этим. Не так. Он пробует коснуться, тянется к Тиму — осторожно. Тот позволяет. Стах возвращает себе его руку.
— Вот Тиша… тебе не нравится меня слушать, я постоянно что-то не то говорю, и все равно…
Стах не знает, что «все равно». Тим вроде не особо его терпит. Стах просто должен знать, почему при этом не гонит с концами. А если гонит и с концами — особенно.
Тим спрашивает:
— Хочешь уйти?
.
Стах замирает и поднимает на Тима взгляд. Усмехается.
— Ты хочешь, чтобы я ушел?
Тим тут же делается каким-то несчастным, мотает головой отрицательно. Он не выглядит так, словно истерика совсем прошла. Он выглядит так, словно она не прекращалась.
Стах заканчивает с его бинтами, обнимает тонкое запястье пальцами, пробует протиснуться в тишину:
— Мне кажется, я все время с тобой лажаю. Постоянно парюсь, по двести раз думаю — и ничего не помогает. Такое чувство, что экзамен — и переводной. Какой-нибудь вузовский. Я без претензии, просто… — он усмехается, — не привык ходить в отстающих. Совсем.
Тим ничего не отвечает. Стах слабо кивает — себе: Тим не смотрит. Стах отпускает его. Наблюдает, как он прощупывает пальцами бинт, как свыкается. Что ж, теперь ему снова есть что терзать… помимо кого-то.
IX
Горький чай. Черный и густой. Сойдет под ситуацию и в целом. Стах делает еще один глоток, слабо морщится, оставляет чашку, чуть наклоняет. Смотрит в зеркало темной жижи на себя — под яркой кухонной лампочкой. Кранты, конечно, зажгло светом волосы, но на нимб, как ни крути, не тянет…
Стах пытается узнать:
— Что ты будешь делать? с вещами?
— Ничего.
— А учебники?..
Тим пожимает плечами, сознается:
— Не хочу об этом думать. Не сейчас…
— А может быть, и никогда? — усмехается.
Но Тим серьезен — и кивает, и киснет. И ковыряет бинты, уложив на столе руки. Стах хочет, чтобы он перестал, трогает его пальцы, совсем немного, дурашливо, поддевая подушечки. Тим увлекается, сгибает один, ловит на «крючок» — и тянет уголок губ.
Когда Стах замечает, что Тим меньше грустит, он, конечно, тоже принимает правила игры, снова задевает его пальцы — и снова попадает в плен. И даже думать не думает, что это значит и как выглядит.
X
Расстаются чужими. Тим прижимается к комоду и занимается своим запястьем больше, чем проводами Стаха. Тот, собравшись, замирает, а потом, пораскинув мозгами, открывает себе дверь сам. Выходит, но заглядывает обратно, чтобы спросить:
— До завтра?
Тим поднимает рассеянный взгляд — и ничего не отвечает. Стах усмехается и поправляет сам себя:
— До встречи.
— До встречи… — повторяет Тим эхом — и позже, чем закроется дверь.




