I
Тиму хочется кому-нибудь сознаться. Что он Стаха повредил и поломал. Выплакать, исповедаться, может — получить наказание. Он просыпается с виной. Как если бы его пустили в дом, а он разбил самую драгоценную вещь в мире. И он ждет: когда уже заметят, отругают, выгонят? Но ничего не происходит.
Еще очень тошнит. Физически.
Тим слетает с кровати и несется из комнаты до ванной.
Он сгибается над раковиной — и понимает, что перестал есть. Потому что рвет его желчью. Долго и тяжело. И ощущение, что колючая проволока закручивает его желудок по спирали, в жгут.
Перед глазами темнеет от боли, и Тим почти теряет сознание. Оседает на колени.
Это повторяется трижды за утро.
II
Тима шатает, словно он трое суток не спал. Он входит в кухню на ватных ногах. Спрашивает тихо:
— У вас есть что-то от тошноты?
Наверное, вид у него впечатляющий. Какой-нибудь серо-зеленый. Потому что Антонина Петровна пугается.
III
Тим сидит на диете из лекарств и риса второй день подряд. Он не появляется у Стаха в комнате. В основном он отсыпается на диване в гостиной.
Стах не то чтобы совсем не замечает. Он просто… не хочет интересоваться, почему Тим где-то там, далеко.
Он не скучает. Он делает, что нужно. Не задумываясь, без чувства.
Лежа с этой мыслью под его красным пледом, Тим закрывает глаза, склеив темные влажные ресницы.
IV
Периодически Тим видит Василия Степановича: он разбирает гараж и выносит мусорные мешки. Антонина Петровна перестала хлопотать по дому — и теперь заботится о клумбах, что-то высаживает. Тим ничего в цветах не понимает, но ему кажется, что высаживать их уже поздно. Но ему все время кажется, что все поздно. Может, это в целом. Для него.
Он обитает на террасе, поэтому видит Антонину Петровну — в одежде, какой-то слишком праздничной и светлой для копаний в земле, — видит сквозь стекло.
Тиму скучно и дурно сидеть. Он выходит к ней. Садится рядом на деревянную, выцветшую от дождей и солнца скамейку.
— Вам лучше?
Тим слабо кивает. На улице тепло, но ветер пробирается под толстовку, и Тим мерзнет. Ежится, натягивает ниже рукава.
Просит:
— Извините…
— За что?
— От меня одни проблемы.
— Нет. Нет… — она теряется. — Всем иногда бывает плохо.
Тим стекает со скамейки на корточки, садится рядом, обхватив коленки руками. Потом тянет за стебель травинку пальцами — она поддается почти что без сопротивления, и он выдергивает ее из земли. Он находит себе еще одну, потом еще и еще… Это действует на него успокаивающе.
Хотя не то чтобы он очень помогает.
— Наденьте перчатки.
— Нет, я так…
— Порежете пальцы. Наденьте. Ну же. На террасе еще лежат.
Тим слабо морщится — и сопротивляется. Про себя. Потом вздыхает и уходит за перчатками. Они какие-то бесформенные и сползают. Тиму в них не нравится. Он их снимает. Но, обернувшись на Антонину Петровну, понимает, что не хочет обижать ее, и опять надевает.
Возвращается. Садится рядом, дергает сорняки — уже без прежнего энтузиазма.
Антонина Петровна говорит:
— В юности Тома изводила себя диетами. То не ест определенные продукты, то ест какие-то определенные, то не ест совсем… Потом срывалась. Вот где-то в возрасте Сташи она попала в больницу… И долго восстанавливалась. Потом вроде пришла в гармонию с собой и даже поступила на кондитера… — она тяжело вздыхает, как будто — с тем, что дочь пошла на кондитера, ей пришлось смириться. — В юности кажется, что здоровье навсегда. А затем, когда взрослеешь, понимаешь, что где-то о себе не позаботился — и теперь то тут, то там сигналит…
Тим знает, к чему этот разговор, но не знает, что отвечать. Поэтому молчит.
— Не расскажете? Что у вас с едой?
Тим пожимает плечами и сам весь сжимается. Говорит:
— Ну… не хочется. Это как… как чистить зубы по утрам, не знаю. Просто надо. Но чистить зубы даже проще, ты привыкаешь — на автомате… С едой так не выходит.
— И давно это у вас?..
Тим теряется.
— С детства?..
— А продукты красные вы тоже не едите с детства?
— Нет, нет… Это с седьмого класса.
— Почему?..
Тим слабо морщится — и не хочет рассказывать.
— Вы не ходили к врачу?
— Арис меня уговорил… Ну… я все испортил. Не знаю.
— В каком плане «испортил»?..
— Я ушел… со стационара…
Антонина Петровна затихает тяжело, потом сдается:
— Понятно.
А Тим не выдерживает:
— Это правда с ним случается?
Она мягко улыбается.
— Что поделаешь. Такой темперамент…
— Но он… он просто… он же даже не спит.
— Я знаю. Это первую неделю… Потом восстановит режим.
— Забывает есть.
— Нет, он начинает кусочничать. Поэтому лучше, конечно, за этим следить… Разумеется, обидно, когда друг так пропадает, а ты вроде ехал в гости… Но вы, может, захотите с ним поделать… не самолет, но что он там чертит…
Тим не выдерживает и шепчет умоляюще:
— Ну он как будто переломался…
— Нет. Нет, — она отрицает и улыбается недоуменно. — Боже…
Как будто Тим сказал что-то плохое или запрещенное. Она теряется и затихает. А Тим чувствует себя каким-то неправильным в ее присутствии. Перестает возиться с сорняками.
Антонина Петровна добавляет, словно пытается убедить его и заодно себя:
— Его просто иногда что-то очень сильно трогает… Раньше это были самолеты. Это ведь такая трагедия, с которой ничего уже не сделать… Он, видимо, как-то по-своему с этим справляется.
Тим думает: это защитная реакция. Не потому, что Стаха что-то «трогает», а потому что он не может что-то починить в себе — и чинит что-то за пределами себя.
Антонина Петровна продолжает улыбаться, но у Тима нет сил — даже из вежливости. Она спрашивает:
— Вы не знаете, что в этот раз?
— Он не говорит со мной.
— О том, что делает, всегда говорит. Если спросить.
Тиму кажется: она его укоряет. За то, что у него нет сил говорить о проекте Стаха. Но проект Стаха… следствие, а не причина. У них все разваливается, а Стах замкнулся — и решает что-то, что не имеет к жизни никакого отношения. Как его дурацкая учеба, любовь к которой он очень старался Тиму привить.
— Это всегда случается после чего-то плохого?
— Нет. Нет, — ее двойное «нет» похоже на «Боже, что у вас в голове?». — С чего вы взяли?..
Тим снимает перчатки — беспомощно и бессильно. Он злится. Не знает, на себя, на Стаха, на нее или на что-то конкретное.
Потом она, подумав, говорит:
— Он бы рассказал…
«А ты много говоришь родителям?»
«Я вообще стараюсь с ними лишний раз не общаться».
V
Тим уже не помнит, когда было так одиноко. Настолько. Чтобы хотелось лезть на стены, выть, носить в себе желание — бросаться в любые добрые руки.
Тим думал, подозревал, что так будет, еще в начале. И не хотел пускать. Потому что едва Стах открывал Тима, едва Тим тянулся ему навстречу — готовый к разговорам, со всей этой нежностью, Стах исчезал. Или отталкивал. Или не подпускал.
И чем больше исчезал, отталкивал, не подпускал, тем больше Тим нуждался в нем. И это чувство нарывало. Еще до отъезда. И Тим говорил себе: «Какой смысл ехать?». Потому что знал, что будет больно, что кто-то из них в этой попытке строить проиграет. Но вдруг оказалось: они проиграли оба.
И Тим, научившись говорить со Стахом, должен опять молчать. Он уже забыл — каково это. Когда некому выплакать и чувствуешь себя ненужным и брошенным.
Тим очень хорошо держался. Тим научился. Теперь он думает: лучше Маришкино «ярко, но пусто», чем полно, но горько.
Тим заглядывает в кухню уже под вечер:
— Ничего, если я позвоню? Домой. Можно?
— Да, конечно. Помнишь код города?
VI
Тим уносит телефон с собой, чтобы никто не подслушал, садится на лестницу: она утоплена в фундамент высокой террасы. Перед ним мерно развевается полупрозрачный тюль, повешенный на входе. Солнце исчезает справа, и прямо перед Тимом облака, подсвеченные только с одной стороны.
Тим поздно вспоминает, что не посмотрел, какое время. Ищет взглядом часы — их нет. Думает: свихнется, если гудки закончатся ничем.
— Але-але! Кто там?
Тим пугается — такая она громкая. Но вдруг испытывает облегчение. Правда, дурацкое чувство, что он вот-вот расплачется, становится еще сильнее, чем до звонка.
Он шепотом зовет:
— Мари…
— Ага! Пропажа! Так и знала, что забудешь! Стоило только уехать в Питер — прощай, бывшие провинциальные друзья. Я что тебе сказала на перроне? Я приходила к Алеше и пыталась выяснить, одну меня оставили в дурочках или как. Жаловалась, что ты меня не любишь. Ему было неловко выгонять меня. Он там тоже сидит в печали. И говорит, что у тебя все плохо и ты плачешь. И я сижу как на иголках, но ты меня забыл.
— Нет…
— Что «нет»?! — но вдруг она теряется и затихает. И спрашивает другим тоном: — Котик, это что у тебя там? Сверчки?.. Вы где?..
— В поселке…
— На природе?! Я никогда не была. А как же ваш Питер? Ты посмотрел? Вы были в Эрмитаже?
— Там скучно…
— Ну да, одни картины… Но все равно. Дворец…
Тим улыбается — и вдруг ревет. Просто ему вдруг грустно и смешно. Из-за нее. И в целом.
Она несет какую-то чепуху:
— Говорят, что в Лувре очень воняет. Потому что знатные господа в процветающей Европе ходили прямо в шторы. Что ты на это скажешь? В питерском дворце приличнее?
— Ну… там только в одном из коридоров был запах. Несильный. А так — нет.
— Так, ну что? Куда еще ходили? Что ты такой грустный? Как твой блудный питерский интеллигент?..
Тим тяжело молчит, перестает улыбаться. Потом шепчет:
— Я все испортил…
— В смысле?
Тим не знает, как такое рассказать. Не может. Но очень пытается:
— Я думал, ему станет проще. Он сказал, что я ломаю, но все равно…
Тим заходится всхлипами — и вот теперь она становится серьезной.
— Тимми, что случилось?
Она не спрашивает Тима «Что же с тобой так тяжело?», когда он плачет в трубку и молчит. Она просто ждет, когда он сможет ей сказать.
VII
Тим мяучит. Где-то минут двадцать. Маришка не говорит ничего конкретного, в основном просто слушает. Курит. Много. Нервно. Потом он затихает и ждет. Что она скажет. Потому что она молчит. Потому что обычно молчит он сам. А не вот это все. И он боится, что она его пошлет. Или скажет, что он дурак. Или скажет, что да, он наворотил, не починить, может возвращаться.
Но она спрашивает:
— Так и чего? Иди и выясняй. Что за проект. Он в петлю не лезет. Такое с ним уже случалось. Он тебе сразу сказал: «Я жду, когда все». Ну. У него все. Переломался, сидит в гипсе, сращивает кости. А ты даже не подходишь. Плачешь в стороне, что тебе никак с ним переломанным. Он бы попал в аварию — ты бы тоже от него бежал и плакал?
Тим ковыряет нитку на штанах. Он уже не плачет. Успокоился. Но шмыгает носом.
Он подходил к Стаху. В итоге что?..
— В общем, я не считаю, что это конец и совсем не поправимо, — решает Маришка. — Мне после Колясика тоже было плохо, только я не понимала… Ну значит, правда, ему было рано. Тем более, если к нему тот парень приставал. Но мне, конечно, было не так плохо, как ему. Я просто истерила и периодически била об Колясика посуду. Один раз я швыранула в него чашкой — и попала прямо в руку. У него распухла кисть, мы думали, что перелом. Но это был простой ушиб. Ничего, простил. Я его тоже. Я не думаю, что это конец. Мне не хочется, чтобы у вас было так же, как у нас, в итоге, но вы вроде и не такие дураки, как мы, постарше… Я просто, знаешь, как это вижу? С вами, парнями, вообще тяжко. Вы все переживаете внутри. Вот и он. Не истерит, не бьет посуду. Просто молча чем-то занимается. Ну это не плохо, что он без агрессии. И еще он же утешил тебя, когда тебе приснился страшный сон. Волнуется. Так и ничего. Отойдет. Просто дай ему время.
Когда она говорит это — вот так, просто, Тим теряется. Потому что ужас, который держал его за горло последние дни, — отпускает.
— Кстати о времени. Ты что решил? Остаешься или как? Ну понятно, что сейчас не тот момент и трудно, но в целом, Тимми, если ты его такого бросишь, я в тебя тоже чашку швырану.
Тим прыскает и закрывается рукой.
— Ну вот! — подлавливает Маришка. — Уже даже смеешься. Видишь, какая я у тебя хорошая. Цени меня.
— Ценю.
— Не видно: не звонишь. Что ты решил?
Тим выдыхает. Утомленно вытирает лицо — уже сухое. Ерошит себе волосы рукой.
— Ну… я буду рядом. Пока он меня не бросит.
— Так он вроде и не планировал. Ты его видел на вокзале? Тебе надо было посмотреть. Он перепугался, схватил меня и говорит: «Скажи мне, что он здесь». И вид несчастный-несчастный. И ведь уговаривает жить остаться. И даже с каким-то планом. Слушай, Тимми, ты, конечно, интересный у меня такой. Тебе и Питер, и цветы, и лампу, и сверчков, и даже член уже — а ты все думаешь, что бросят.
— Все это было до члена…
— Ну никто не говорил, что отношения — это просто. Захотел трудного мальчика — вот теперь и мучайся. Ухаживай. Будешь за парня. Иначе закончишь сильным и независимым с кошками.
Тим улыбается и говорит:
— Что ты смеешься надо мной?
— Ну плакать над тобой вдвоем с тобой — совсем какая-то картина кислая…
— Да, это я и сам…
Вдруг он серьезнеет — и понимает, сколько уже наплакал.
— Блин… А мы долго говорим?
— Тимми, котик, ты со мной так долго никогда еще не говорил, — вздыхает Маришка. — Ну что, прощаемся?
— Прощаемся.
— Звони. Не забывай. Чашку дошвырну до Питера, все понял?
Тим улыбается и шепчет ей благодарно:
— Пока.
— Целую.
Тим хочет пошутить, что больше целовать его нельзя, но трубка уже пищит короткими гудками.
Это не обратилось катастрофой, как он думал. В смысле — жаловаться. В смысле — другу. Тим пожаловался другу. Он теперь почти обычный подросток. Небо не обвалилось, земля вращается. Обошлось без конца света.
И ему легче. Никто его не оттолкнул. Никто не стал винить его. И он сидит растерянный. Растерянный от мысли, что ужас его отпустил.
VIII
Тим возвращается в дом. Кладет трубку, извиняется, что полчаса наговорил. Антонина Петровна улыбается и проводит рукой по его голове, как будто он свой:
— Вы вроде как-то получше, нет?..
Он кивает.
Полдесятого. Тим проверяет Стаха, чтобы предложить ему вместе поужинать.
Стах спит. Наверное, он все-таки восстанавливает режим… Тим садится рядом, на колени у кровати. Гладит Стаха по голове, забирает ему волосы назад, целует в золотую бровь.
Нет, не спит… Стах снимает с себя руку Тима — и это вызывает почти физическую боль. Пока он не сжимает пальцы.
Не отпускает. Держит.
Тим касается губами его кисти и выдыхает.
Все будет хорошо. У них все будет хорошо.




