I
Стах приносит мороженое, вручает Тиму одно, бабушке два. Она спровадила его, он спроваживает ее: второе для дедушки. Она улыбается и говорит:
— Сташа, долго не сидите, у вас не больше получаса…
Потом она берет Стаха за руку, и он послушно склоняется ближе, подставляя ей ухо.
— Ты, кажется, составил для своего Тимофея слишком плотную программу…
— Да, я уже понял.
— Хорошо.
Бабушка мягко улыбается, а Стах смотрит ей вслед потерянно, откручивая и закручивая крышку на бутылке с водой. Потом он отвлекается на Тима, зашелестевшего упаковкой. Садится с ним рядом и, помедлив, обнимает снова, как если бы не уходил. Тим прижимается.
— Почему ты себе не взял?..
— Мое «без ничего» нигде не продается. Мир создан для сладкоежек.
— Может, где-то продается… — Тим думает вслух, приподнимая пломбир над упаковкой. Он тянет Стаху мороженое с тихим вопросом: — Что, совсем-совсем?..
Стах сдается (чего не сделаешь для Тима?) и угощается. Это почти терпимо. Он облизывает губы. Потом открывает бутылку и запивает свое великодушие водой.
Тим улыбается:
— Хоть бы раз отказался…
— Я не теряю надежды, — усмехается Стах.
Тим не ест мороженое. Тим его облизывает, лачет и пялится на него. Стах наблюдает и терпит аж полминуты, но, не выдержав, смеется.
— Ну Арис…
— Ну что? — не понимает Стах. Потом серьезнеет: — Легче?
— Угу…
Тим занимается мороженым. Стах ловит несколько подозрительных взглядов и один в упор. Он отпускает Тима от скандала подальше. Да, сидеть на крыльце Зимнего Дворца и обжиматься — это, конечно, интересное заявление…
Стах отклоняется назад, уложив локти на верхние ступени, и задирает голову, глядя в небо. Щурится на выглянувшее солнце. Прислушивается к Тиму сквозь рокот большого города.
— «Слишком много» — это было о последних днях?
Тим молчит какое-то время. Потом тихо соглашается:
— Начиная с отъезда…
Стах кивает. Значит, он правильно понял.
— Тебе надо было мне сказать.
— У меня не получалось…
Стах пытается вспомнить, был ли такой момент, когда он не бежал, когда он не решал, что дальше, когда они просто бы сидели вот так… И он, наверное, забыл, что это и было лучшим. Когда они просто сидели вот так.
— Я как модель кораблика… — говорит Тим. — Ты спустил меня на воду, привязал к себе, и говоришь: «Плыви». И ты вроде фрегата — настоящего, а меня сносит волной… И я просто… — Тим усмехается — надсадно, и Стах переводит на него взгляд, следит, как он поживает, ковыряя упаковку из-под мороженого. — Я просто выставочный экспонат… И мне было хорошо в пыльном углу, в своей маленькой квартире, под стеклянным куполом надо мной…
— Тиша…
И до Стаха доходит, что, вообще-то, Тим говорил. В музее тоже. А он не слышал. Стах трогает Тима пальцем. Касается локтя чуть-чуть. Тим расстраивается еще больше:
— Ненавижу, что так много людей… В поезде, здесь… Я все время по тебе скучаю. А когда мы одни — ты меня отталкиваешь.
Стах вдруг чувствует, что горит лицо. Как если бы Тим влепил ему пощечину. Заслуженно. Тем хуже.
Но он говорит:
— Ты меня тоже. В музее. Везде. В поезде вообще завел себе какую-то девочку… Я подумал: кранты, очередная Маришка.
Тим прыскает с таким видом, словно снова хочет расплакаться. Стах серьезнеет.
— Только не реви.
Тим не ревет. Он просто очень расстроенный.
— Мне понравилось твое письмо с утра…
— В два часа дня, — защищается Стах — от Тимовых сантиментов.
— Я потом тебя очень ждал. А ты пришел — и говоришь какую-то ерунду. То есть не ерунду. Но ерунду. Про фотик, еду, музеи… А потом мы поссорились… Нет, Арис, я рад, что ты мне сказал. Только твои музеи после того, что ты сказал, тоже какая-то ерунда… Не обижайся.
Стах не обижается. Хотя, вообще-то, обидно. Он к Тиму со всей душой, со всем Питером, а Тим говорит: «Ерунда». Нет, разумеется, он понял, в каком контексте. Но…
— Мне так проще… Я не знаю, чего ты ждешь. Но я тебе писал об этом в поезде. Что не понимаю, как себя с тобой вести. И потом говорил в музее. Знаешь, — Стах усмехается, — составь ты мне список, что я должен делать, а чего не должен, я бы пришел в восторг и внимательно изучил.
Тим закрывается рукой.
— Дурак…
А Стах серьезнеет и соглашается:
— Ну да…
Тим вдруг кусает губы, чтобы не разулыбаться. Стах напрягается. Задевает Тима коленом.
— Вот я понимаю, что мне не понравится, но…
— Это, знаешь, с билетами…
— Так, Тиша… — Стах начинает смеяться тоже — от неловкости.
— Ты говоришь: «Скажем, что я молодой и неопытный».
Стах запрокидывает голову и протестует:
— Да ауч. Зацарапался…
— «И весь из себя деловой и зеленый…»
Стах толкает вредину, чтобы замолчал. Тим роняет почти целый шматок мороженого на ступени и остается с пустым стаканчиком. Поделом. Стах довольно валится на него в приступе хохота.
Тим говорит расстроенно:
— Ты бессердечный, Арис Лофицкий, ты знаешь?
Стах видит в этой ситуации глубокую метафору всего общения с Тимом. Он должен перестать смеяться, но не может.
II
Насвинячив на крыльце Зимнего Дворца и скрывшись с места преступления, Стах с Тимом обошли фасад, проникли во внутренний двор и узрели многометровую очередь в Эрмитаж. В общем, за свои прегрешения они тут же начали страдать еще до того, как обнаружили бабушку с дедушкой.
Но, когда обнаружили, бабушка улыбнулась Тиму — и он даже улыбнулся ей в ответ, хотя, кажется, застеснялся. Он опустил голову и сцепил перед собой руки. Стах ничего трогательнее в жизни не видел, его, можно сказать, ранило в самое сердце.
III
Тим теряется среди больших колонн и замирает, как при смерти, под высоким потолком, скопившим под собой звонкое эхо голосов. На Иорданской лестнице, потоптавшись на красном ковре и оглядев дворцовую отделку, он с досадой произносит:
— Золото…
Стах смеется в голос: мамонты хотя бы удостоились полуулыбки, южный слон — обсуждения. Дворец был отвергнут. Сначала Тим положил на него мороженое, теперь — свое грустное мнение.
— Чем тебе золото не угодило?
Тим пожимает плечами и плывет темным пятном среди белых стен по красному ковру. Он топчет его своими дешевыми кедами и прячет руки в камуфляжную толстовку. Бубнит куда-то в воротник:
— Вот знаешь, есть выражение, «с милым рай и в шалаше»…
Стах заранее начинает хохотать уже с того, что «с милым». Но Тим добивает:
— Арис, ты, конечно, делаешь мир лучше, но у меня рай в шалаше даже без тебя…
Стаха слишком смешит этот контраст, чтобы вести себя серьезно. Смешит почти неадекватно, и он чуть не сгибается пополам, навлекая на себя осуждение интеллигентной публики.
Тим пытается оправдаться, но на самом деле вгоняет Стаха в отчаяние, похожее на шутку:
— Меня угнетает роскошь. Большие комнаты, высокие потолки, классическая мебель… Нет, это, наверное, красиво и все такое… Но… я иногда от всего устаю и просто ложусь на пол. А на нем даже ковра нет…
Дедушка подходит и говорит:
— Веселитесь, смотрю.
Тим поднимает на него свои большие печальные глаза. Стах все-таки сгибается пополам.
Бабушка пытается разогнуть его словами:
— Сташа… ну в самом деле…
— Тимофей, — спрашивает дедушка, — а вы же птиц любите? Не хотите на местного павлина посмотреть?
IV
В общем… павлин из золота.
Да и павильонный зал, где он стоит в застекленной клетке, как и остальные залы в Эрмитаже, обычных посетителей восхищает и поражает, а Тима угнетает с порога.
Тим входит и ободряется только дедушкиным настроем и попытками Стаха подтолкнуть его ладонью вперед.
— Не дрейфь, котофей.
— Не создавай мне плохое предчувствие…
Стены и колонны мраморные, белые, с паутинкой седых прожилок. Ажурная золотая отделка и арки навевают восточные мотивы, хотя, кажется, в них помещаются и античность, и ренессанс. Большие окна пропускают дневной свет, и люстры, гигантские, хрустальные, с сотней свечей, нависают сверху. Зал источает какое-то внутреннее свечение. И вот именно в этом зале стоит золотое дерево, а на нем сидят три птицы и несколько белочек, занятых своими беличьими делами.
Дедушка рассказывает воодушевленно, что часовой автомат императрице Екатерине Великой подарил князь Потемкин…
Тим шепчет:
— Как-то он выбился своей фамилией из антуража…
Стах обнажает зубы в глупой улыбке.
А дедушка продолжает… что создал часы великий английский механик Джеймс Кокс, который ко всему прочему был ювелиром и признанным еще при жизни изобретателем, что доставили часы в разобранном виде в 1781 году, какие-то части повредили при транспортировке, а какие-то и вовсе утратили, и лишь спустя тринадцать лет часы оживил умелец Иван Кулибин. Теперь они — единственный «доживший» до наших дней механизм Джеймса Кокса, и он находится здесь, в Санкт-Петербурге, в Эрмитаже.
В часовом автомате целых четыре механизма: только один из них часовой, а остальные приводят в движение птиц. Часы заводят лишь раз в неделю, в среду, и тогда они оживают, и птицы двигают головами, и крутятся, а павлин расправляет хвост, который золотой только сейчас, а раньше был золотисто-изумрудным.
— А циферблат во-он там внизу, в виде шляпки гриба.
Тим подходит ближе к стеклу — и вот тут он наконец оживает, и сбрасывает с себя корону главного привередливого зануды. На шляпке небольшой кусочек, словно кто-то его выел, и на нем арабские и римские цифры — одни про минуты, другие про часы. И плавно, очень медленно сдвигаются арабские, а на шляпке крутится вокруг своей оси золотая стрекоза.
— Это секундная стрелка.
Тим размыкает губы, и Стах улыбается дедушке: Тим, может, и владеет тишиной, но дедушка — волшебник, у которого горят глаза.
— Считается, сова обозначает старость, павлин — зрелость, а петух — молодость. Ветка с листьями — жизнь, а без листьев — смерть. А белки, они о бесконечном беге. Еще существует версия, что сова — это символ ночи. Когда оживают часы, она просыпается первой. Вот эти колокольчики, которые подвешены на клетку, начинают звенеть, а сова двигает головой и лапкой и вращает своими большими глазами. И так она звенит и движется, пока часы не замирают. За ней просыпается павлин, он кланяется и потом распускает свой хвост — символ солнца. Потом он встает спиной. Хвост сзади у него посеребренный и символизирует ночь. А последним просыпается петух и кричит. Павлин тоже должен был говорить, но механизм, увы, не сохранился… и павлин лишился голоса.
— А почему петух просыпается ночью?..
Дедушка сначала теряется. А потом смеется:
— А черт его знает. Подлец.
Тим смотрит еще немного на птиц и говорит:
— Это будет мой любимый экспонат.
— Много ты успел увидеть, — журит его дедушка.
— Ну, иногда… чтобы увидеть, не приходится перебирать варианты. Ты просто знаешь, что лучше уже не будет…
Стах переживает маленькую ситуационную смерть, потому что у него так с Тимом. Увидел — и все, кранты.
— Да, — усмехается дедушка, — я тоже так подумал, когда мальчиком первый раз увидел.
Они отходят от часового автомата, и дедушка идет дальше, а Тим увязывается за ним с вопросом:
— А вы с детства это любите? Часы?
Стах округляет глаза и тут же шустро подкрадывается к ним со спин, чтобы слушать.
— А как же? Часами занимался мой отец. Часовщик — это вообще потомственная профессия, ей нигде не учат… Томе это, к сожалению, было почти неинтересно, может, потому что девочка. А Стаху нашему тяга к механизмам передалась. Он, когда маленький был, мог сидеть со мной с утра до вечера. Он вообще шебутной совсем, а тут придет в мастерскую — и даже шепотом говорить начинает, а дашь ему занятие — и затихнет. Для часов ведь усидчивость нужна и терпение… Он как увлечется… Правда, с возрастом его любовь рассеялась во всем понемногу. А потом он увидел тот самолет, по телевизору, и стало понятно, что часовщиком он вряд ли станет, как дедушка.
Тут дедушка смеется, и Стах улыбается чуть виновато.
— Арис говорил, что вы преподавали мифологию.
— Преподавал, почему нет? Одно другому не мешает.
— А что вы изучали? Время?
Дедушка усмехается.
— Мифы.
— Ну не смейтесь… — просит Тим.
— Так я же говорю: одно другому не мешает. Часы, конечно, отсчитывают время, но они ведь им не управляют — и мной тоже. Время не относится прямо к часовому механизму, оно гораздо неуловимей. И если исправные часы работают всегда одинаково, время — оно же очень разное… Можно всю жизнь часами заниматься и по сути этой вещи не постигнуть. Да и жизни в целом.
— Время не встанет…
— Может, и не встанет. А часовой механизм все-таки внутри каждого есть. Вот, кстати, «мертвые» часы, внутри или на руках, или на стене, говорят, не к добру. Часы ведь должны ходить. А если стоят, они мешают двигаться вперед.
Тим обхватывает пальцами запястье и стихает.
— А вы птицами один увлекаетесь или в кого-то?
— Один…
— С детства?
— Вы смотрели «Возвращение к жизни»?
— Смотрел, — улыбается дедушка. — Отличный фильм.
— И там есть песня. «Птицы возвращаются домой».
— И песня отличная, — одобряет, — душевная. Я иногда до сих пор ее слушаю.
— И Матусовский отличный поэт.
— Да, этого не отнять.
— И он в этой песне написал все, что я мог бы о птицах сказать.
Дедушка, помолчав, кивает. Изучает Тима взглядом. А тот говорит тише, словно стесняется:
— Мне еще нравятся «Журавли» Агашиной…
— Да? А я не слышал. Ты по памяти начитаешь?
Тим берет паузу, обдумывая предложение, а потом… начитывает по памяти. И Стах открывает рот — демонстративно, для бабушки, которая тоже подкралась и слушает. Она улыбается, а потом тянет Стаха чуть назад, чтобы он не мешался под ногами, даже если он — позади ног. Стах упирается: тут Тим стихи читает, как он такое пропустит?..
Бабушка все-таки отходит, махнув на него рукой. А он идет и вслушивается в Тимов голос. Главный привередливый зануда идет по Эрмитажу среди золота, рюшей, антиквариата — и читает стихи.
И экспонат у него теперь любимый есть.
V
Оставшись без дедушки, Тим вдруг вспоминает, что он в Эрмитаже — и вокруг золото, рюши, антиквариат. Вздыхает на картины французских художников — вот тут-то Стах его и ловит.
— Мне французское искусство нравится меньше, чем английское. Английское как-то сдержаннее, что ли?
— Может…
— Завтра поедем в Петергоф, — и мы с бабушкой что решили? — что лучше ближе к вечеру, когда ты отдохнешь и проснешься. Сначала в Нижний, а потом в Александрию. Так вот, Нижний — это парк французский, а Александрия — английский. И Александрия лично для меня приятней. Ну и там без золота…
Тим очень тихий и улыбается уголком губ утомленно. И все-таки поддерживает диалог:
— Ты не любишь?..
— Если мне предложат выбрать, золото или природа, я скажу: «Природа».
— И не прогадаешь: земля дороже стен…
Стах смеется, запрокинув голову, и возражает:
— Слушай, тут такие стены…
— Арис…
— А, ты — не буквально. Жаль. Я материалист.
Тим тянет уголок губ:
— А я идеалист…
— Так вот ты почему воротишь нос от всего мирского? Хотя картины тебя тоже не особо впечатляют.
— Нет, от них ворочу нос, потому что впечатляют. Я в них как… ну, «проваливаюсь». Особенно если какие-то масштабные…
Стах задумывается. Потом обгоняет Тима и щурится обличительно.
— Твой любимый художник?
— Ты будешь смеяться…
— Я скажу своего — обхохочешься.
Тим тянет уголок губ.
— Арчибальд Торберн…
— А что он писал?
— Он был анималист… Мне нравятся его птицы…
— А-а, — Стах улыбается. — С чего ты взял, что я засмеюсь?
— Не знаю… Похоже на помешательство?..
Стах думает и пожимает плечами.
— Нет, вообще-то, нет. Ты об этом мало говоришь.
Тим затихает. Отходит от туристов, возвращает себе пространство. Но Стах не отдает ему одиночество.
— А картины? Торберна или вообще?
— Ну-у… — Тим вздыхает. Подумав, сдается: — Наверное, самое банальное, что я мог полюбить в романтизме… «Странник над морем тумана» Фридриха. Еще… «Миранда» Уотерхауса. Та, что семьдесят пятого, в белом платье… Она похожа там на Венеру. И, может, «Песня ангелов» Бугро… А, у Крамского — «Христос в пустыне». Мне еще у него нравится портрет Соловьева; я как-то увидел в книге, даже не помню какой, и не то чтобы мне нравился сам Соловьев… ну знаешь… — тут Тим запинается — и не объясняет. — Но Христос, конечно, лучше…
— Тиша, — смеется Стах.
— Нет, серьезно. Очень задумчивая картина.
— «Задумчивая картина».
— Арис…
— Нет, хорошо звучит.
— Ты смеешься.
— Ну и что? Я все время смеюсь. Ты просто никак не привыкнешь. Так почему ты, говоришь, Эрмитаж невзлюбил? Я из всего этого только «Странника» знаю.
Тим пожимает плечами.
— Я не невзлюбил… Просто людно… и как-то слишком?.. На тебя не давит?
Стах усмехается:
— Золотая клетка?
— Вроде того…
Они входят в очередной зал, где смотрят на картины «с интонацией элегичной мечтательности». И тут Тим находит, кого спросить:
— А твой любимый художник?
— Малевич, конечно. Что за вопрос?
Тим прыскает и чуть пихает Стаха локтем.
— Арис…
— А я вот, между прочим, не шучу. Малевич сказал: искусство может быть всем и может быть ничем. Потом нарисовал квадрат, оправдался в целых двух томах за свое злодеяние — и был таков. Я, как узнал, решил, что это он — мой любимый художник.
— Категоричный…
— Нет, «категоричный», Тиша, это когда либо все, либо ничего. А Малевич провозгласил, что «все» и «ничего» едино, и даже такой технарь, как я, не устоял.
— Значит, «Черный квадрат»? Что еще?..
— У Малевича был оппонент, — произносит Стах таинственно — и выжидает театральную паузу.
Тим, заулыбавшись, шепчет:
— Так…
— Однажды он выбил из-под Малевича стул — и говорит: «Вот сиди теперь на своем цвете и геометрии».
Тим смеется. Стах заверяет:
— Так и было. Его звали Татлин, он основал русский конструктивизм. Он сказал: искусство должно служить цели и жизни. А «Модель памятника III Интернационалу» — это вообще моя любимая картина.
— Это не картина…
— Да. И что ты мне сделаешь?
Тим ловит Стаха почти под руку и утыкается носом ему в плечо.
— Что ты смеешься? Я серьезно говорю. Сейчас обижусь.
— Прости…
— А я сказал, — усмехается Стах.
Тим вдруг заглядывает ему в глаза — своими темными, глубокими, влажно блестящими.
— Арис, я думал: ты несерьезно…
— Еще как серьезно.
Тим, поуспокоившись, просит:
— А еще?..
— Третью для красивого числа?.. — Стах смотрит на Тима и словно решает, говорить ему или нет. И все же, посерьезнев, говорит: — «Потерянный жокей» Магритта.
Тим усмиряет улыбку. И размыкает губы. Он точно-точно знает, как она выглядит, — таким он стал притихшим. И сердце Стаха пропускает удар, потому что он понял.
— Это как мой «Странник над морем тумана»…
— Нет, Тиша, Магритт делал сюр.
Стах знает, о чем Тим сказал, — и не разрешает этому знанию между ними утвердиться. А оно все-таки утверждается, и Тим касается пальцами его пальцев. Стах шутливо пихает его в сторону. Потом вспоминает их недавний разговор — и удерживает его запястье.
— Я не отталкиваю.
Тим осматривается и говорит:
— Здесь нет твоих бабушки с дедушкой.
Стах щурится на Тима обличительно:
— Ты что, сам предлагаешь авантюру?
— Хочешь — пройдемся за руку перед каким-нибудь изображением адовых мук?..
— Тиша…
Стах хохочет. А потом понимает, что после такого Тима ему в жизни не разлюбить. И они отправляются на поиски библейских мотивов и не библейского возмездия от местной интеллигенции.
И как-то с опозданием, уже на выходе из Эрмитажа, на холодном воздухе, остудившем лицо питерским северным ветром, до Стаха доходит, что тихий Тим призвал его бунтовать. В общем, ужас, чего опять творит. И почему-то Стах ловит себя на мысли, что Тим «как обычно».
Примечание автора
Картины можно посмотреть здесь: https://vk.com/@ar_anamnesis-lubimye-kartiny-malchishek
Стихи:
1) https://vk.com/ar_anamnesis?w=wall-194305282_189
2) https://vk.com/ar_anamnesis?w=wall-194305282_190




