
Реализм
Серия рассказов «Хрупкость»
I
Очень шумит, закладывает уши. Тём в самолете. У него есть форма медитации, форма возвращения в себя — касаться большим пальцем подушечки каждого другого на руке — от указательного до мизинца. Всегда так делает, когда волнуется, но в этот раз не помогает. Пальцы его подрагивают нервно, и коленка трясется, стоит ее поставить на носок.
На него давит, как если бы воздух снаружи кто-то начал спрессовывать. У Тёма паническая боязнь замкнутых пространств от лифтов до закрытых в комнате дверей. А тут он в самолете — и ему не выбраться.
— Ну что тебя трясет?
Энди держит его руку несколько секунд, пока никто не видит. Никто не видит, но все равно не по себе. Тёму нечем дышать, как будто он в ловушке. И ласково-просящий горячий шепот «Потерпи» ему не помогает. И горсть успокоительного, выпитого заблаговременно, еще не действует.
— Надо было все-таки снотворное, — шепчет Тём в ответ. — Подусыпить меня как кошку. На чуть-чуть. Пока не сядем на земле.
— Их усыпляют?
— Лизка усыпляла, когда ездила. У нее была такая кошка, очень нервная. И только в поезд — сразу пена из пасти, глаза бешеные, шерсть клоками лезет, ходит под себя.
Энди хмыкает.
— Ты вроде лучше держишься?
Тём цепляется за этот шепот, словно за спасательный круг, цепляется за Эндино запястье.
— Меня колбасит даже в метро, особенно под Невой, а мы над океаном полетим… в этой железной банке. Я придумываю катастрофы со скоростью пять в секунду, останови меня.
— Поставить музыку? Или какой-нибудь подкаст?
Энди делится наушником. Тём забирает маленькую белую затычку и вставляет в ухо. Говорит:
— Тебе не кажется, что с проводами было как-то поуютней? Скажешь: конформист, но ты вот так поделишься — и словно связан с человеком. И вроде ничего плохого?.. если связан — так.
Тём барабанит пальцами, и Энди просит:
— Перестань.
В наушниках не начинает играть музыка, не появляется диктор, а вдруг звучит лес. Энди отдает Тёму второй наушник. Показывает жестом, мол, закрой глаза. Тём отворачивается от иллюминатора — и весь укладывается в сторону Энди. Он еще пытается забраться на сидение с ногами, как маленький; прячется в толстовке и утыкается носом Энди в плечо. С мыслью: «Пусть подумают». Не важно — что.
И вдруг остается он, Энди и зеленый, солнечный, высокий, сочный лес. И ничего больше.
II
«Тём» — как героя «Заводного апельсина». От слова «темный». Кличка привязалась в универе. Все началось с «А вы смотрели? А читали?». Тём вспомнил, что когда-то он пытался, но не въехал. Ни в издание на родном великом и могучем, ни в оригинал. Он бросил на главе второй, запомнил это чувство — тошноты — и в обсуждение вошел отмазкой:
— Не могу я в эту грязь.
— Тём, ты че? Ты журналист…
— «Тём»…
Тём гуманист и пацифист. Он перечитывает Уинман и Бойна — за саднящий вкус человечности; и любит Финкеля — за его «незнакомца в лесу», который в русском издании «ест тишину ложками». Он писал диссертацию на тему «Отрицание зла в мировой культуре». Как «журналист» он, конечно, в курсе: общественность падка на негатив. И разумеется, он знает, какие заголовки в трендах. Он этих заголовков избегает. Все говорят, «не в ту профессию пошел». Энди один сказал: «Ты там, где нужно».
Тём свыкся, что он «неженка». Ему от этого неплохо. Неплохо ни наедине с собой, ни с Энди. С Энди в целом ни за что не стыдно. Как будто он — вся свобода мира.
Вообще, конечно, Энди — никакой не Энди. У него часы солидней, чем весь Тём с макушки и до пяток. Аж целых года полтора он был Андрей. Даже не так — Андрей Егорович. У Тёма с ним большая разница и в статусе, и в возрасте. Такая разница, как Тёму — лет: Тём ближе к детям Энди, чем к нему.
Так получилось. Тём долго и упорно, честно, без кокетства не врубался, с какой стати вдруг понадобился Энди. Нервничал, когда тот звал «по дружбе» — то в горы и на лыжи, то на «культурные мероприятия». А звал Энди точно так же — долго и упорно, честно, без кокетства. Это многим позже он озвучил какое-то смешное, неловкое и хрупкое: «Да сдался я тебе».
И Тём не мог поверить, что Энди был в своем уме, когда такое думал.
Они познакомились на конференции, где засланный «в разведку» Энди пытался проникнуться будущим науки, а заодно понять, на что тратятся инвестиционные деньги.
Тём влюбился — какой Энди собеседник. Было увлекательно, взахлеб, до загоревшихся глаз. И легко. Так легко, как если бы они были знакомы на рассвете вселенной, еще на уровне атомов. Тём думал сохранить знакомство в памяти и возвращаться к нему в лучшие минуты. А Энди написал уже на следующий день про его детище: «Занятный блог», — и стало странно, что ему «занятно» — он же из другой вселенной. Стало странно, что у него на этот блог вообще хватило минут в сутках.
А потом как-то тяжело и болезненно срывалось наносное — и становилось тем легче, чем страшней открытия. Тём никогда бы не подумал, что человек вроде Энди может быть — таким. И Энди постоянно извинялся: «Что ты меня стыдишь? Как мальчишку». Но как мальчишка Энди стыдился сам. Стеснялся и не знал, куда деться со своим багажом, который никак не помещался — в это общее тесное чувство.
И сокращенная дистанция в первые недели близости не помогала. Тём по привычке обращался на «вы». Случайно, невпопад, невовремя. И постоянно, каждую минуту им было неловко, грустно, смешно — и неудержимо, пронзительно радостно.
И полет этот наметился еще тогда, года два назад, в начале того, что Тём боялся спугнуть, назвав «отношениями». Тём в тот вечер лежал на животе и в телефоне, листал ленту новостей, увидел «волны» Аризоны — тот самый легендарный каньон, красно-рыжий, инопланетно гладкий и магически, обворожительно полосатый. Он спросил:
— А вы где бывали в штатах? — и осекся.
«Вы…»
Он погасил экран и виновато уткнулся носом в обнаженное плечо.
Энди сказал:
— Ты привыкнешь.
Тём привык. Привык, что Энди чаще занят, чем свободен, что его жизнь — работа, что отпуск — раз в году на две недели, что у него есть бывшая жена и дети. Привык, что Энди — активный, шумный, суетливый, что у него с утра до вечера беспеременный ветер впечатлений, происшествий и курьезов. Привык, что Энди постоянно тянет его, Тёма, из глубины да на поверхность — хватать воздух ртом. Привык всем говорить, что Энди — друг. В конце концов, привык к тому, что Энди — Энди.
А теперь — непривычно, душно, тесно — в этом самолете, как в тюрьме… и невозможно запирать обратно все, что они открывали и выворачивали, оставаясь наедине. А потом раз — и лес. И тишина…
III
Воздух Юты пыльный, жаркий и сухой. Вот аэропорт, а за порогом — жизнь, не связанная артериально с большим городом: низкие поселковые дома, полотно парковки и дорога, дорога, дорога… Без машины ни в Юте, ни в Аризоне делать нечего.
Так что они топают арендовать машину. Тём крутит головой по сторонам — и без конца оступается. Периодически он идет, запрокинув голову. Небо голубое, тугое и какое-то непреодолимо высокое.
Тём снова спотыкается. Энди над ним смеется. Часто, но по-доброму.
— История, — говорит Тём, пришвартовавшись плечом.
— Ну давай.
— Это из детства.
— Ностальгия охватила?
— Нет, объяснения подъехали. Это о том, что я таким родился. Это мой тип — «всегда немножко победитель». Недалеко у нас от дома был мистический асфальт…
— «Мистический асфальт»…
— Прямо перед суровой детской площадкой.
— Боже…
— Да у тебя такая же была, — убежден Тём. — Ну, знаешь, типичная с железяками. И качели стонали от боли и старости всякий раз, как на них садились.
Энди смеется.
— Так вот, — продолжает Тём, — асфальт там был мистический: я все время падал и сдирал коленки. Чтобы ты понимал, как часто это было: когда я падал, все вздыхали. Даже я.
Энди улыбается — широко и белозубо, щурит на Тёма свои карие глаза.
— Но мистицизм весь заключался в том, что асфальт этот был на редкость ровный, без бордюров, без заплаток и без трещин.
— Может, дело в этом? Слишком ровный?
— Думаешь, мне было скучно жить? Это ж лет в пять. Я считал, что вокруг все приключения мира. И под ноги не смотрел.
— А сейчас?..
— Вот и сейчас. Не странно?
Слишком очевидно — насколько Энди счастлив этим фактом. Слишком очевидно, словно они перед друг другом совсем нагие, и от этой наготы, от этого счастья им обоим как будто неловко.
IV
Сутки аренды авто стоят в два раза больше, чем Тёмов телефон. Юта… Тём научил себя мысли, что Энди не в тягость. Но все равно он отмечает про себя такие вещи.
Америка ужасно дорогая. Тём вряд ли бы поехал сам. До встречи с Энди он жил с мыслью: есть деньги — хорошо, нет — появятся. Он чувствовал себя вполне свободным человеком, пока колесил по России. А сейчас осознает, зачем вообще могут быть нужны деньги, для каких вещей — и вдруг скучает по временам прошлых тысячелетий, когда можно было без бумажек, без оглядки уйти куда глядят глаза.
«Я бы во что-нибудь поверил, просто чтобы стать паломником», — сказал однажды он. А теперь задумчиво торчит возле машины — и не может сделать первый шаг.
— Тём, ты в Юте, — напоминает Энди и хватает его — со всеми этими мыслями. Хватает со спины, раскачивает, повышает голос ему в ухо: — Ты в Юте, Тём!
И Тёма вдруг одолевает какое-то смешное щенячье чувство — до сдавленного крика на этой пустынной оранжевой земле.
V
Она пустынная. Она оранжевая. Среди гигантских отдельно стоящих скал вьется лента дороги. Тём прилипает к окну, обхватив себя за плечи — и смотрит снизу вверх.
Он смотрит, словно боится моргнуть, во все глаза.
А потом просит Энди остановить.
Они съезжают на обочину, и Тём выходит куда-то в древний инопланетный мир, полный солнца, медного песка и красных скал размером с небоскребы.
— Ну давай, — говорит Энди.
— Что «давай»?
— Давай наперегонки до тех камней.
Они несутся вперед, потому что бег — единственное, что спасает. Когда завороженность до краев — и не переливается. Когда толкает изнутри все то, что там, внутри, годами копится, годами нарывает. И ты бежишь, кричишь, как первобытный человек, пока не понимаешь, что ты не первобытный человек — и не выдерживаешь стометровки…
Энди уносится вперед. Тём трагично падает на колени и, махнув Энди рукой, на последнем вдохе разрешает:
— Спасайся без меня!..
Конечно, Энди возвращается: он честный человек. Возвращается, чтобы разыгрывать драматическую сцену «Спасение вопреки здравому смыслу». Но падает на Тёма — и еще пытается его зацеловать. Тём хохочет, запрокидывая голову, и, раскрыв смеющиеся-слезящиеся глаза, вдруг видит это небо — небо Юты.
— Вот ты когда-нибудь такое видел? — спрашивает он.
Энди опускается рядом и уставляется вверх.
— Что — небо?
— Представляешь? Я — нет.
— Оно разве не было такое в детстве?
— Не знаю. Юта была?
— Да хоть Средиземье. В детстве вообще все было. На листья жили лучше, чем миллиардеры.
Тём усмехается:
— Я не жил.
— Что, сразу умер?
Тём толкает Энди за подколку.
На фоне жужжит дорога. И он пялится в это бесконечное небо — и дыхание становится все ровней. Он закрывает глаза — с таким чувством, будто только что научился свое дыхание ощущать.
Тём спрашивает:
— Можешь себе представить, что здесь когда-то был океан? И плавали киты…
А потом закрывает глаза, чтобы попытаться разглядеть что-то, чего уже нет тысячи лет. Солнце расползается у него под веками, и ему кажется: он слышит пение кита. Жара стоит беспощадная — и наверняка высушила его до костей. Это пение — сквозит между белых обнаженных ребер… Это пение — завывающий ветер и гудение песков.
VI
Тём замирает на крыльце отеля. Где-то на отшибе мира. Где-то на краю земли. Где-то в центре вселенной. Пурпурные сумерки ложатся на остывающий песок. Тём смотрит на скалы. Скалы смотрят на него — и тянутся к нему через треть пустоши своими длинными синими тенями.
— Как в другой галактике… Сейчас насмотрюсь — и уверую.
— Во что?
— В провиденье?
— Эх Тёма, что же ты за человек? Не жил — ни на листья, ни вообще. В провиденье не веришь. Неб — не видел.
Энди хватает. Тём усмехается и подставляется под поцелуи.
— Так что, ты говоришь, во мне нашел?
— Да мне никто при первой встрече так бескорыстно и восторженно не продавал. Еще и какие-то блядские стволовые клетки…
— Это было временное помутнение, репортажная одержимость.
— Я был готов купить — не понимая что. Потом моргнул, очнулся и подумал: «Вот это да… Мне бы такое в свои двадцать знать про жизнь — я б ни хрена не понял». Потом в пробке стою и думаю: «Ну чушь собачья, во дает».
Тём толкается.
— Ты так внимательно слушал!..
— Да должен же я был разобраться, в чем дело! Думал: ты, может, биолог какой, будущее светило науки, это я уже — старый дурак…
— А я фрик с журфака.
— А ты фрик с журфака. Пороха не нюхал, неб не видел. Если неб не видел, то конечно…
— «Неб»…
— А что тебе не нравится?
— Небо везде одно?
— Ты сегодня сказал, что тут какое-то особенное.
— Не особенное?
Энди щурится и не сознается. Особенное. Но дело не в месте.
VII
Цвет здесь такой рыжий, словно смотришь через медовый янтарь, и такой матовый, словно этот янтарь растолкли в пыль — и подняли в воздух, как вуаль.
Янтарь — это воздух.
Сверху срывается, ссыпается вниз песок. Песчаный ручеек оседает на песчаное море, усеянное волнами-следами от этого ручейка. Звук замирает. Остается только перешептывание воздуха и песчаника.
Тём ведет пальцами по гладкой шершавой, как мел, поверхности каньона Антилопы, ходит вдоль его извивающихся стен. Веками их вытачивали ветер и вода, чтобы затем, когда закончится сезон дождей, в сухость изящных линий, словно в природный дворец, проникал магический свет.
— Антилопа — это из-за цвета, — говорит Тём и явственно видит, как за ней, загребая лапами сухость пустыни, несется лев. — Знаешь притчу? Про антилопу и льва?
Тём произносит — так же тихо, как шуршит песок:
— Где-то в Африке каждое утро просыпается антилопа. Просыпается со знанием, что ей нужно бежать быстрей самого быстрого льва — или ее съедят. Там же в Африке каждое утро просыпается лев. Просыпается со знанием, что ему нужно бежать быстрей самой медленной антилопы — или он умрет от голода. И не важно, лев ты или антилопа. Важно, чтобы на восходе ты уже бежал изо всех сил…
Тём не бежит. Садится под ласковый солнечный свет, впитавший тепло, садится с закрытыми глазами…
А потом открывает, потому что вздрагивает на звук чужого женского голоса:
— Так это ты…
На самом деле Тём сидит в кафешке и ждет Энди. Он не понимает — это к нему? Напротив садится девчонка. У нее короткая стрижка, много пирсинга. Пацанская одежда, пацанские повадки. Нагловатый раздраженный тон.
— А не раскроешь секрет, Андрей тебе кто?
И Тём леденеет, вырванный из жара Юты и каньона Антилопы — прямо в тундру. И перед ним не лев, но хищник. И что-то заученное, что-то, что он повторяет снова, снова и снова — всякий раз, как спрашивают родственники:
— Он мой друг.
— А сколько ему лет, ты знаешь?
И Тём не понимает:
— Ну и что?
И почему-то вспоминает Энди как смущающегося мальчишку, который встает перед ним на четвереньки в сумерках Юты, перед панорамным окном, в котором затихли ползущие синие тени.
Он вспоминает об этом, глядя его дочери в глаза.
И она спрашивает:
— А ты знаешь, какие слухи ходят? Тебе это странным не кажется?
И ему не кажется. С Энди не стыдно. Как будто он — вся свобода мира. И вдруг у Тёма внутри разрастается эта сквозящая рана, страшная рана, открытая перед чужим.
— Он еще и все оплачивает, да? Как съездили?
Тём бежит в себя — как загнанная антилопа. Но не может увернуться от когтей. Он ищет оправдания. Как будто они нужны. Как будто он не взрослый человек, который может встать и уйти, оставшись при своем, а должен объяснить ей. Сказать, что познакомились на конференции, что он не мальчик с улицы, что могут быть у двух людей в конце концов точки соприкосновения.
И вот она уже открывает его блог, его страницу — с фотографиями, среди которых нет ни одной — с Энди. Она говорит:
— Может, когда-нибудь ты повзрослеешь и сможешь объединить две свои жизни. Все равно, наверное, общаться не всегда удобно, приходится переключаться — входить и выходить — из роли в роль. Какая тебе больше по душе? Что ты говоришь своим родителям? Насколько они младше моего отца?
И Тём смотрит — на выросшего за ее спиной Энди — и видит, какая маленькая вдруг его фигура.
А девушка листает, листает вниз какие-то переводы в долларах и спрашивает:
— Хочешь расскажу, сколько стоила ему эта поездка?
И Тёму нечем дышать, как когда он летел в самолете.
А девушка вдруг включает камеру и тянется к нему через весь стол:
— Скажи маме с папой привет! Посмотри в глаза моему брату! Ты младше него всего на три года! Смотри, Славик, я нашла папино хобби!
Тём не может закрыться — и лезет под стол, как ребенок, чтобы выбраться под ним — и броситься наутек.
— Не прячь свое лицо!
Он пытается бежать. Но, когда тебе снится кошмар, ты — антилопа, которую всегда догоняет лев.
VIII
Тём дергается, проснувшись, куда-то все еще пытается сорваться — и вдруг падает без сил.
Он в отеле. Смотрит в ночь — сквозь панорамное окно.
Энди тянет к нему руку и шепчет сонно:
— Ты чего?..
Тём закрывает глаза и отвечает как есть:
— Приснилось, что плачу́ за счастье.
— Тёма… — вздыхает Энди. — Лучше бы тебе приснилось небо. У счастья нет цены…
Тём ложится ближе. Он никогда не чувствовал себя таким — живущим, таким — встревоженным, таким — беззащитным.
Успокаиваясь в тепле родных рук, он пытается представить, что мир — древнее, чем океан, который соленой волной вылизывал скалы Юты.
Тём — мальчик, который всю жизнь жил от текста до текста, не поднимая головы. Он боится, что теперь он — Свет. Чей-то. Ненадолго. На мгновенье перед вечностью. Боится почти так же, как закрыть глаза и вдруг проснуться.





